– Отдай мне это, – шепчет девушка на пороге блока. Она молода, темные волосы собраны в узел, глаза лихорадочно блестят.
– Что тебе дать?
– Твои куски угля.
– Это для детей.
Девушка переминается с ноги на ногу, потирает руки о юбку.
– Моя мать поносит, из нее уже текут кишки, без угля она пропадет.
– Мне очень жаль. Тебе могла бы помочь Адель, но эти куски мне нужны для детей.
Девушка трясет головой, ухмыляясь:
– Я же тебе говорю, она сдохнет.
– В Kinderzimmer пятьдесят детей.
– Эти детишки все равно умрут, я слышала, как ты говорила, что они все доживают до трех месяцев, и твой не заговоренный, он – как и все остальные, и для него это будет лучше. А я возвращаю к жизни свою мать.
– Перестань.
– Дай мне хотя бы один, я же видела, что у тебя их несколько!
– Я не могу.
– В обмен на носовой платок…
– Нет.
– Три куска хлеба.
– Да у кого есть три куска хлеба?!
– Мыло, клянусь, что я завтра раздобуду кусок мыла.
– Если ты можешь раздобыть мыло, значит, сможешь найти и уголь.
Девушка сглатывает слюну. Она сжимает кулаки. У нее дрожат губы, и она поднимает голову, сдерживая слезы ярости.
– Твой сын все равно сдохнет!
Нужно всегда помнить, что пес ее не укусил. Один шанс из миллиона, из миллиарда, что пес не укусит, и Миле он был дан. Нужно сохранить уголь для Джеймса. Джеймс жив. Девушка держит Милу за юбку. «Ты не уйдешь», – говорит она. Она крепко держит, дергает за мешочек, веревка обрывается, и мешочек остается в руках у девушки. Теперь она пятится назад в блок, держа мешочек возле ребер, угрожая Миле указательным и средним пальцами с острыми ногтями. И тогда Мила кусает девушку за пальцы, ногти впиваются ей в язык, девушка ослабляет хватку. Мила выхватывает мешочек и уходит в ночь.
Со вчерашнего дня Мила – Zimmerdienst в Revier, разнорабочая, в чьи обязанности входит мытье полов, перевязки, отчетность о смертности и даже чтение партитур для Schwester Евы, за что она получает дополнительную порцию на обед; свой вечерний суп она меняет на кусок угля, который бросает в печь Kinderzimmer. Она смотрит, как уголь пожирается огнем, оживляя ее сомнения: это коллаборационистский[84] уголь, она это понимает, она покупает у врага жизнь Джеймса, предательская мелочь, но все-таки предательская, романс для Schwester Евы. Сабина нашла для нее утомительную работу, но рядом с Kinderzimmer, куда Мила может постучаться, войти в комнату и на минутку прижать к себе Джеймса. «Сегодня семнадцатое ноября, эта ячейка отмечена птичкой в календаре Schwester, висящем над столом. Семнадцатое ноября – это какая-то значимая дата». Мила проводит шваброй под нарами переполненного барака, где стонут сотни несчастных. «Семнадцатое ноября, что же это?» Лужа крови. Лужа дерьма. Окунает швабру в холодную воду и разжижает выделения, разносит по всему блоку невидимые микробы и бактерии тифа, дифтерии, пневмонии. Но суть в том, что все это невидимое, это не воняет, это кажется чистым. «Семнадцатое ноября – это какое-то событие, это уж точно». Сквозь дождь Мила замечает в окне, что здание из красного кирпича уже построили выше стены ограждения. «Значит, в Равенсбрюке строят. Значит, это еще не конец. Они строят, у них есть планы, они расширяются. Значит, они еще в это верят. Семнадцатое ноября… праздник, день рождения?» Она собирает котелки, будит больных, умоляет их поесть немного супа, перед тем как его скормят собакам. «Счастливицы, – шепчет она на ухо тем, кому дали суп, – ешьте, полумертвых больше не кормят, заключенные, которых поместили в Revier, жадно поедают или продают свои порции каждый день, посмотрите на эту потаскуху Алину, польку, с толстой мордой и сияющими волосами. Ей это еще аукнется». Семнадцатое ноября – день рождения отца. Она считает. 1944 год, почти пятьдесят лет. Самое странное – не день рождения, в блоке тысячи дней рождений, а мысль об отце. Она замечает, что его лицо и голос растворились в памяти. Когда же начал стираться образ отца? Отец и брат где-то чем-то занимаются, она совершенно ничего не знает об этом. Фотографии с зазубренными краями испорчены постоянными поглаживаниями большим пальцем, их черты поблекли, стерлись контуры и некоторые фрагменты, а память не поможет, она помнит только эти истертые карточки. Мила стоит перед ними, как перед затопленной наводнением деревней, чьи размытые очертания колеблются глубоко под поверхностью воды. День рождения отца. Отец. Брат. Это по ту сторону, в ушедшей жизни. Вначале не стало матери, затем исчезли отец, брат, другие мужчины, Лизетта – так музыканты покидают один за другим оркестр в «Прощальной симфонии» Гайдна, партитура обнажается, и в конце остается лишь одно дуновение, соло скрипки, а потом тишина. Нынешняя жизнь – это Равенсбрюк, Тереза, Джеймс, лица, тела, внезапно появившиеся здесь и не имеющие никакой связи с прошлой жизнью, никаких совместных воспоминаний. Это было тысячу лет назад на улице Дагер: верстак, запах распиленного дерева, сломанное пианино, музыкальный магазин, ресторан «Ла Фоветт» и остатки печеночного паштета, которые приносил Матьё после работы. Тысячу лет назад было скрипящее кресло на колесах, тысячу лет назад существовала посуда с рисунком в цветочек, тысячу лет назад была связанная крючком занавеска, подаренная тетушкой из Манта. По эту и по ту сторону разлома человеческая работа одинакова, везде и во все времена главное – не умереть раньше смерти. Жить, как говорится.
Новый враг – это холод. В сентябре всех начал пробивать озноб, но в конце концов организмы адаптировались, сжигая свои резервы. В октябре бессонные ночи, синие губы, мокрые носы, первые лихорадки. Продержаться, еще немного продержаться. В ноябре снег, ртуть застывает ниже нуля. Какая в Равенсбрюке зима? Отапливают ли блоки? Раздают ли одеяла? Дополнительную одежду? Работают ли на улице меньше? Интуиция отвечает «нет» на все вопросы, на малейшие удобства, на малейшие затраты для взаимозаменяемых Stücks, которых холод эффективно отбирает. Мила расспрашивает Терезу. Тереза говорит, что зима здесь такая же, как весна, такая же, как осень, погода почти все время одинаковая, а это хуже всего. В Равенсбрюке чаще всего холодно. Мекленбургский[85] холод, который хуже, чем просто холод. Такой холод усиливает голод. От него боли в теле становятся невыносимыми, он кусает, словно собака, укус за укусом. Ты не можешь его изгнать, он пробирается в кости, во впадины твоего скелета. Холод становится твоим костным мозгом. Ты не можешь с ним бороться.
В блоке печь служит для того, чтобы поджаривать лепестки из картофеля и согревать Blockhowa. Всю ночь дыхание женщин сгущается, замерзает на стеклах узором, а утром ты скребешь его ногтями, ломая их о стекло. «Одеяла – большая редкость, и они влажные, лучше всего, чтобы согреться, растирать кожу, – говорит Тереза, – нужно тереть руки, тереть ноги, создавая этакое первобытное тепло. Ты прилипаешь к телу другой женщины, чувствуешь горячее дыхание у себя между лопатками». Мила и Тереза уже давно приникают друг к другу.