– Черта с два! Не может, не должно тут быть никакого накала чувств. – Провожая режиссера взглядом, Георгий торопливо провел ладонью по волосам. – Тут нужен полный раздрызг. Отзвук лопнувшей струны, последний вздох, всхлип, хрип! Иначе где тот самый «нерв», на котором вы настаивали вчера?
Режиссер негодующе развернулся к Георгию:
– Танец – выношенное мной детище! Мы с вами понимаем «нерв» по-разному!
Берте, не первый месяц работающей с этим взрывным, раздражительным человеком, было очевидно, инициатива Георгия его бесит, он не привык к сопротивлению подобного рода, держится из последних сил. «О моем присутствии они, кажется, забыли напрочь, – решила она. – Очень хорошо, сегодня я не желаю больше репетировать, хочу оказаться дома, одна, в постели, под любимым верблюжьим одеялом».
Между тем Георгий не думал отступать:
– Да, по-разному, но почему вы решили, что вы правы? У Жака Бреля почти речитатив, согласен. В этом весь смысл! Его надтреснутый голос прозвучит отголоском страдания того, кто ее оставил. – Он махнул рукой в сторону Берты, на нее не оглянувшись. – Уехавший, не забывайте, тоже страдает, может быть, сильнее, чем она.
Режиссер сорвался:
– Вы, вижу, проникли в драматургию пьесы лучше меня?!
– Вы исключаете такую возможность? – Георгий шагнул навстречу режиссеру.
Берте показалось, сейчас они сцепятся как два бойцовых петуха. Но они внезапно застыли на расстоянии полуметра друг от друга. Повисла тишина, в которой прозревал момент истины. Про себя она восхитилась смелостью Георгия. Он словно почувствовал ее восхищение.
– Поинтересуемся мнением актрисы? – Повернувшись в ее сторону, с надеждой и напором он смотрел ей в глаза.
И, окрыленная его взглядом, хоть и не слышала исполнения Жака Бреля, она, вскинув голову, сказала, как умела, безапелляционно, с вызовом, с мгновенно вернувшейся к ней силой:
– Я считаю, нужен Жак Брель.
У режиссера от их общей наглости уехал в сторону левый глаз. Из последних сил он взял себя в руки, попытался вернуть глаз на место, глотнул воздуха для возражений, но Георгий не дал ему говорить:
– Я не люблю, когда судят, не видя результата. Я бы просил дать нам два дня. Всего два дня. И посмотреть готовый танец.
– Хорошо, – отчаянно махнул рукой режиссер, – в вашем распоряжении два дня. – Он то ли окончательно обессилел от спора, то ли вспомнил, что замена Георгию катастрофически отсутствовала. Сбежав со сцены, торопливо пошел к выходу. Не оглядываясь, поднял в воздух два пальца правой руки: – Два дня, не больше!
На следующий день они стояли на сцене друг против друга. Кроме них, наверху в будке сидел звукорежиссер. Георгий подал ему знак рукой. Тот включил запись Жака Бреля. И все стало иначе, чем вчера. Георгий снова был другим. И сцена превратилась в небеса. «Прижмись ко мне спиной, врасти в меня всем телом, стань мной. – Он положил руку ей на солнечное сплетение, вжал ее тело в свое, медленно повел ее. – За две минуты ты проживешь жизнь. Ты остаешься на сцене совершенно одна. Это не сцена – это вселенская боль. Потом начинается смерть… медленное умирание. Твое тело все еще может двигаться, но ты почти мертва. В тебе не осталось тепла. Вот так… Тяни ногу, правая нога здесь прямая, тело раскованней, отпусти зажим в животе, держи спину, сконцентрируйся и расслабься одновременно. Теперь сама!» Он оставил ее в центре сцены, ушел к кулисе, стал показывать оттуда движения руками, через полминуты крикнул: «Не то, не то! Пробежка легче, почти невесомо! Про телесность забудь! Тут замри!» Подлетел к ней, поднял ее руки, задержал их в воздухе: «Мне нужна незавершенность движений, незаконченность каждого жеста, любого движения. Никаких классических attitude и port de bras! Ты – до капли испитый сосуд, разбившийся на сотни осколков. Ты садишься на стул спиной к зрительному залу, поднимаешь над головой руки. Как в замедленном кадре! Руки!! Руки должны быть вялыми, безжизненными! Мне нужна полная разбалансировка движений, полное отсутствие координации». Он снова подбегал, снова схватывал ее за пальцы рук – и тряс, тряс, подняв ее руки вверх, расслабляя ей мышцы. «Еще раз музыку!» – крикнул он звукорежиссеру. «Смотри же! – Сам сел на стул: – Смотри на меня! Руки должны быть плетьми, тряпками. Ты скрещиваешь их в воздухе, опускаешь ладонями на затылок, ме-едленно, ме-едленно обхватываешь голову, прижимаешь ее к коленям, сжимаешься в пружину. Ты не балерина сейчас, не женщина, ты бесплотное, бесполое существо, оставшееся без любви. С чем бы это сравнить? Вот! Нашел! Возвращение в утробу матери. Ты становишься неродившимся ребенком, эмбрионом, не осознающим, хочет ли он появиться на свет… наверное, нет, скорее всего, нет». Он снова сажал ее на стул, заставлял сгибаться, нещадно давил на спину ладонями.
– Мне больно, – не выдержала она.
– Так и должно быть – больно, очень больно. – Он еще раз пружинисто надавил ей на спину и вдруг отпустил, сжалился. – Все, перерыв десять минут.
Он сидел, вытянув ноги, на досках сцены. Одновременно был похож на Мефистофеля и Иисуса на камне в пустыне. Она встала со стула, подошла к нему, осторожно присела на корточки рядом, сказала, потирая позвоночник:
– Георгий… я не хочу быть настолько раздавлена в танце. Мне кажется, есть вещи сильнее любви.
– Например?
– Например, творчество.
Он поднял глаза, посмотрел на нее долго, ей показалось, он смотрит вглубь нее, видит, как кровь бежит в ее венах, как работает сердце, как дышат легкие.
– Любовь и творчество равновелики. Взаимосвязаны. Нет любви – нет творчества. От вас, Берта, здесь ничего уже не зависит. Тут вступают в силу высшие духовные монады. Там, и больше нигде, – он показал пальцем вверх, – решается, вернутся к вам силы творчества или нет. Именно там рушатся и созидаются земные проекты, а заодно наши судьбы.
Слова его действовали поразительным образом. Это был гипноз. Окажись на его месте кто угодно, она возмутилась бы, обязательно стала спорить. Она хотела возразить и сейчас, а вместо этого поднялась с корточек и осталась стоять перед ним молча. В этом балетном человеке жила удивительная, порабощающая энергия, заставлявшая ее, вечную упрямицу и спорщицу, безоговорочно подчиняться. Все, что она нашлась сказать, опустив руки:
– Я всегда думала, человек властен над судьбой, способен быть выше обстоятельств.
– Может быть… отчасти, – растягивая слова, ответил он, – но эта часть, кажется, ничтожно мала, полагали античные греки.
Он порывисто встал, хлопнул в ладоши, крикнул: «Музыку!», снова взял ее за руку, развернул к себе спиной. И снова повторилось: «Прижмись ко мне, врасти в меня всем телом, стань мной». И его горячая ладонь на ее солнечном сплетении, совместный шаг, еще шаг, пробежка к кулисе на мысочках, взмах руки, замирание, безжизненно упавшие вдоль тела руки…
Они не знали, как оказались в тесной костюмерной. Они целовались – одурело, бесстыдно. Это было продолжением танца, его пиком, вершиной. На них рушились вешалки с театральными костюмами: платья, камзолы, плащи, палантины шуршащими слоями накрывали их тела, пряча от возможных посторонних глаз. Но если бы вместо тряпичного маскарадного дождя на них обрушились сейчас тысячи зрительских взоров – что там, весь мир! – они не смогли бы оторваться друг от друга.