Я вышел из бара как можно скорее, движимый тем же смятением, которое раньше вынуждало меня выскакивать из автобуса. Оказавшись снаружи, я попробовал брюшное дыхание, как меня учил мой психиатр. Это пройдет, это всегда проходит, ты это сам знаешь, вспомни, это всегда проходит. Но улица Сент-Катрин сама по себе была способна нагнать клаустрофобию. Узкая, с высокими обшарпанными домами, с анфиладой ирландских баров и крикливыми вывесками – каменное ущелье, прибежище мелкой шпаны, дилеров или просто драчливых мальчишек, готовых выплюнуть свою ярость в лицо первому встречному. Спускался вечер. Опять потемнело, на циклонном небе появилось нагромождение черных туч. За каких-то полчаса все изменилось; это был уже другой мир, другая страна. Я едва дышал, тонул стоя, втягивая в себя тонкую струйку испорченного воздуха словно через соломинку. Мне хотелось убежать, но я не расплатился за пиво. Я из породы людей, порядочных до мозга костей. Сама мысль что-то украсть мне нестерпима, наверняка из-за дурного воспоминания детства, когда моя мать уронила нечаянно пару гимнастических тапочек на колесо своей тележки. На выходе из универмага, когда мы уже шли к машине, нас сцапал охранник и, обзывая мать воровкой, буквально потащил по коридорам магазина в кабинет директора. Я был в слезах и ничего не понимал, мертвенно-бледная мама пыталась объяснить, что это всего лишь недоразумение, что, видимо, тележка случайно зацепила эти тапочки, которые к тому же по размеру никому из нас не подходили. Этот пустячный случай сильно на меня подействовал, потому что я впервые видел свою мать униженной, и уже тогда, лет примерно в шесть, вдруг понял, что такое несправедливость. Если бы, став взрослее, я встретил этого охранника, тупого идиота, я бы ему морду разбил. В общем, мне непременно надо было заплатить за пиво, но никак не удавалось успокоиться – Вселенная словно потеряла равновесие, лавиной накатило отчаяние, головокружительное ощущение пропасти, страх не заплатить за свое пиво и страх, что страх усилится еще больше, если я вернусь в бар… Еще минута, и из-за блуждающего нерва со мной случился бы припадок, но тут Клер вышла покурить.
– А, ты здесь? – сказала она, чиркая своей зажигалкой и пытаясь удержать колеблющееся желтое пламя в своей горсти. – Я уж было подумала, что ты свинтил.
Она уже не была обрубком женщины, торчащим за стойкой, тут она предстала передо мной целиком – белокурое каре, узкие джинсики, девичьи лакированные туфли-лодочки без каблуков, белизна голых лодыжек, таких же хрупких, как и запястья.
– Нет, извини, мне надо было всего лишь глотнуть воздуху, я сейчас…
Я начал рыться в карманах, пытаясь найти деньги, но слишком дрожал, нервно теребя молнию внутреннего кармана. Должно быть, я показался ей до такой степени жалким, что она положила руку на мое плечо – свою великолепную бледную руку на черный рукав моей парки.
– Знаешь что, Натан? Это за мой счет.
– Нет, совершенно незачем, я…
– Брось. Я тебя угощаю. В любом случае я уже закрыла недостачу в кассе.
– Тогда я твой должник. Я еще буду здесь завтра, может, вместе пообедаем? Если хочешь, конечно… Ты не работаешь?
– Зачем?
– Ну, не знаю… Поговорить?.. Поговорить о прошлом, узнать, что нового…
Она пристально на меня посмотрела, и я понял тогда, как обломала ее жизнь, сколько мужчин ее обидели, в том числе и я, быть может; в ее глубоком карем взгляде стояла монументальная печаль, смешанная с неумолимой твердостью – Клер была стеной, стала стеной, баррикадой. В моей памяти она была свежей, забавной и полной надежд. Вспомнились некоторые подробности той единственной ночи, которую мы провели вместе. Она изучала изобразительное искусство и показала мне блокнот со своими набросками, который был у нее в сумочке, – серия странных чудищ тушью. Я тоже рисовал и счел ее работы поразительными.
– Мне жаль, – сказал я, сам не зная почему.
– Мне тоже, – сказала она. – Жаль.
Она улыбнулась мне фарфоровой улыбкой. Потушила едва начатую сигарету. Повернулась и исчезла в баре. Из-за своих лодочек она шла словно танцуя. Я сильно зажмурился, потом снова открыл глаза; приступ паники прошел. Я чувствовал, как во мне рождается проблеск разочарования. Клер только что сказала мне «нет», и хотя я еще не совсем это осмыслил, однако впервые после твоей смерти, Кора, предпочел бы «да».
И я направился к месту встречи, опустив голову, но вполне сознавая реальность.
Грас Мари Батай,
14 июля 1981 года, гостиная,
01.50 на больших часах
Мы заскочили на деревенские танцульки, посмотреть на фейерверк над церковью. Там было еще музыкальное выступление, Фредерик Фаржо играл на аккордеоне – какой на нем был костюм, Тома, какой костюм, из розового бархата, совершенно невероятный! Мы смеялись, так смеялись, пили, танцевали, под бумажными трехцветными фонариками, я благодарила небо, благодарила жизнь, благодарила Францию – мне тебя вернули! Я сжимала тебя так сильно, цеплялась за твои плечи, руки, ты со мной вальсировал, подбрасывал, я закрывала глаза, и мне опять было двадцать лет, я только что повстречала тебя на выходе с пляжа, на мне еще было то канареечно-желтое платье, у которого юбка крутилась, как это обожает Лиз. Мы говорили с людьми, с соседями, с Эдуаром, с Шапелями, с Эстель Фаржо, с Пиньоном и другими, мне начхать было на их болтовню, но время от времени ты обнимал меня за талию, я уже так давно не видела от тебя ничего подобного, этих естественных и беспричинных проявлений нежности…
И этим вечером я подумала: «Какой дурой, ну какой дурой набитой я была! Так портить себе кровь из-за какой-то соплячки!»
Быть может, мы наконец превозмогли траур. Может, девчонка, в сущности, нам помогла. Ее избыток жизни заставил жизнь вернуться. Желание, которое ты мог испытывать к ней, стало первым шагом, хорошим шагом, к восстановлению барахлившего механизма. Это странно: я больше не испытываю гнева. Ни к ней, ни к тебе… Ни к себе.
Эту злость по отношению к себе самой олицетворял носорог, сидевший у меня на груди – жесткая серая шкура, клыки, рога, рогоносец, одним словом.
Разумеется, я бы хотела, чтобы она никогда не возвращалась, но не надо преувеличивать. Это ерунда, я теперь думаю о другом. Мне теперь удается смотреть на Кристину как на лекарство, нестерпимо горькое лекарство, от которого тошно так, что хочется сдохнуть, но в итоге оно идет вам на пользу, излечивает вас и спасает. Может, ее гипотетические снадобья были любовным зельем с замедленным действием?.. Может, история ее отца, эта история о бесконечной верности, и дала ей веру в Любовь?
Тогда, вместо того чтобы красть нашу любовь, она нам ее вернула.
В прелести этой летней ночи я так остро все чувствую – запах скошенной травы в воздухе, великолепными охапками. Дуновение ветерка через открытое окно – и эта звездная чернота, которая словно футляр укрывает нас от мира.
Ты улыбаешься во сне.
Настоящая, легкая улыбка марширует по твоему лицу, как мажоретка на параде, детская улыбка, которую я так давно не видела, забытая после смерти Орельена.