Древесина имеет свойство собирать свет, пока он не образует вокруг ее контуров едва заметный ореол. И тогда малейшее углубление кажется заполненным не тенью, а темной жидкостью. Это был момент полной неподвижности и совершенной красоты. Абель лежал в кровати, но ему казалось, что он парит. В узорах древесины ему виделись то причудливые очертания зданий, то улицы незнакомых городов. А потом ножки стола стали казаться Абелю золотисто-матовыми, а контуры резных узоров – жесткими, как перекрытия моста.
Любуясь этими несуществующими творениями рук человеческих, Абель выпал из времени. И время вернулось к нему не раньше, чем когда мать прекратила играть, да и то далеко не сразу. Это произошло, когда по улице прогромыхала телега, а вслед за ней раздался гудок поезда. Ощущение прозрачности бытия не оставило после себя ничего, кроме беспокойства, и всю вторую половину дня Абель мучился головной болью. Во рту пересохло, слюна стала горькой на вкус. Вероятно, и то, и другое состояния были следствием его болезни, однако первое больше походило на опьянение. Абель запомнил его и впоследствии стремился повторить.
Позже Абель открыл красоту в книге об итальянской живописи, которую обнаружил в отцовской библиотеке. Ею светились лица на портретах старых мастеров: мадонн Беллини, спящей нимфы Караваджо, музыкантов Веронезе.
Когда Абель рассматривал эту книгу, на виски его словно что-то давило – странное и приятное чувство сродни парению, которое он переживал когда-то лежа в постели. Он умолял Сульта рассказать, как выглядят эти картины в действительности. Абель знал, что отец их видел, лет тридцать или сорок назад, когда путешествовал по Италии. Так получилось, что в сознании глухонемого краски этих полотен наложились на охру и умбру итальянских городов – оттенки, почти исчезнувшие из его палитры за годы, проведенные в шхерах. Отец и сын пытались изучать эти краски в сопоставлении и много рассуждали о теории цветового моделирования человеческого тела Леонардо да Винчи и ландшафте лица, который проявляется лишь в состоянии покоя или когда черты лишены какого-либо выражения. И Абель, который, сколько себя помнил, рисовал – человеческие фигуры, корабли или абстрактные арабские орнаменты, – впервые занялся живописью по-настоящему.
Он стал единственным учеником своего глухонемого отца и сам не заметил, как это получилось.
Абелю исполнилось тринадцать или четырнадцать, когда с всеобщего молчаливого согласия было решено, что он пойдет по отцовским стопам, то есть посвятит жизнь живописи. Сульт поведал Анне, что мальчик унаследует его главную тайну – особое чувство цвета. Анна радовалась. Каждый человек должен найти свою дорогу в жизни, и чем раньше это произойдет, тем лучше. А ее долговязый Абель выглядел, ко всему прочему, таким неуклюжим и беспомощным, что жизнь не сулила ему ничего хорошего. «Тем лучше будет для него определиться с профессией в молодом возрасте, – думала про себя Анна. – Ведь это все равно, что услышать глас Божий внутри себя». Собственно, матери было все равно, будет ли ее сын писать картины, как его отец, или водить по морю лодки, возделывать землю или строить дома. Даже прачка, которая, послюнив палец, проверяет, много ли осталось тепла в чугунном утюге, а затем склоняется над стопкой чистого белья, может делать это с воодушевлением или по принуждению, то есть согласно или вопреки Божией воле.
Так полагала Анна и старалась следовать своим теоретическим выводам на практике. Если мальчик проявляет склонность к рисованию, чинить ему препятствия бессмысленно. Кроме того, ее радовало, что отец и сын наконец-то нашли друг друга. Сульт был одиноким человеком, и Анна привыкла считать себя единственным связующим звеном между ним и остальным миром.
Итак, я продолжаю писать каждый день. И это занятие, которое поначалу было пустым развлечением, постепенно заполняет все мое время. Мне трудно отличить то, что я знаю, от того, что выдумываю, разделить память и фантазию. Полагаю, между тем и другим существует более тесная связь, чем может показаться на первый взгляд.
Я уже привыкла к звукам Монмартра, они повторяются каждый день. В сумерках какой-то мужчина зовет во дворе собаку. Его голос отдается эхом от стен: «Гину! Гину!» Я наклоняюсь к окну, однако ни собаки, ни мужчины не видно. Это голос из пустоты.
Из противоположного окна открывается вид на внутренний двор, где стоит школа. Я различаю склонившихся над тетрадями учеников. Время от времени до меня доносится звонок, возвещающий конец или начало урока. Иногда я замечаю его не раньше, чем он отзвенит. Только тогда до меня, словно эхо, доходит воспоминание о нем.
В последние дни заметно потеплело, а до этого шел снег.
Главная проблема коренилась внутри Абеля, и она доставляла ему немалое беспокойство.
Сын писал, отец поправлял. Без раздражения, но решительно. Количество света, которое может вобрать в себя парус, ограничено. У света существует источник. Пропорции надо уважать. Посягать на них значит пренебрегать законами, которые художник должен увидеть и передать на полотне. Только так и можно выразить внутренний порыв, который дан нам свыше.
И Абель откладывал кисть в сторону и внимательно следил за движениями отцовской руки. Он пытался понять Сульта. Ради этого он был готов пасть на колени, стать последним из его слуг и выполнять самую черную работу. Именно тогда отец впервые открыл ему свою душу. Был вечер, они сидели в мастерской. Красивое лицо глухонемого скрывалось в тени, свет собирался на кончиках его пальцев. Он говорил с Абелем не как с ребенком, а как с равным. Хотя многое, должно быть, осталось невысказанным. И это не пошло на пользу их отношениям.
Потому что Абель был нетерпелив.
Он смотрел на мир широко раскрытыми глазами, в которых Сульт иногда замечал голодный блеск. Гнев, страдания, усталость, любовь – каждое человеческое лицо содержало слишком много такого, что молодому художнику хотелось схватить и передать зараз. Небо переливалось сотнями едва различимых оттенков, каждый из которых следовало проанализировать и понять, а голубые тени в комнате содержали множество других красок, но каких? На кухню свет проникал через несколько оконных стекол, словно из глубокого колодца, прежде чем достичь рук Стины в цинковом тазу. Уже одно это сулило столько захватывающих открытий, ставило тысячи вопросов и создавало не меньше неразрешимых проблем. И Абель хотел все это написать – солнечные лучи, скользящие по ее плечам и волосам, кротость лица и усталость тела, – потому что все это сообщало Абелю и о нем самом нечто такое, чего он не знал раньше. Поэтому Абелю все труднее было сосредоточиться на законах перспективы и преломлении света в воде, отражении лучей от паруса и множестве других моментов, на которые обращал его внимание отец. Повсюду было слишком много интересного.
Абеля пьянило многообразие мира, и он прекрасно это осознавал. Словно вдруг спадали покровы, обнажив перед ним прекрасные формы. Однако и обнаженные, они таили в себе столько загадок, которые ему предстояло разгадать самому. Иначе писать было невозможно.
Абелю явно недоставало опыта. Кое-что оставалось для него просто непостижимым. Лишь чудовищным усилием воли он заставлял себя сосредоточиться на маленьком парусе, который отец просил его написать. Абель смотрел на его картины – море, берег, движение – и не мог взять в толк, почему Сульт отказался от всего остального? Разгадка этой тайны, очевидно, коренилась в жизни отца. Но какой же надо иметь характер, чтобы так себя ограничить, чтобы закрыть глаза на расстилающийся вокруг многообразный мир и искрящуюся игру света!