Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 39
«Нас всех из воронка-то как вывели, так сразу на лестнице и построили — ну а потом по продолам[122]погнали: страшенные они, длиннющие… Долго шли, и вдруг крик: «Стоять!» — опись имущества. Догола раздели; золото, у кого было, сняли… Шоколад тоже забрали: «Не положено». Ну и обыск по всем частям тела: все резинки общупали, — а ноги я раздвигать отказалась: тогда приседай, говорят. Присела… Потом шмотки вернули, матрас с подушкой кинули, кружку с ложкой… 116-я камера, общаковская: хуже, чем в КПЗ — по размеру квадратов пятнадцать, нары двухъярусные из досок, параша справа открытая, слева — стол небольшой, пара скамеек… шестьдесят баб. Меня-то когда привели, все нары уж заняты были — на полу легла: холодно, страшно… Слава богу, девочка там одна была, худенькая такая, смазливая: всю ночь грелись — не так жутко вдвоем-то… Я ведь на самом деле не понимала, где нахожусь, что не понарошку все это — честно, не понимала! Четверо суток как в тумане. Бутырка… навроде приемного покоя больничного тюрьма эта; за наркоту с бандитизмом туда всё больше — на Новослободке, домами со всех сторон закрыта, ты не знаешь небось… Я-то с «елисеевцами» сидела: дело на них в восемьдесят втором завели — 154-ю и 156-ю шили,[123]ну а срока… срока жуткие: от десяти-пятнадцати до вышака светило; не простые это уголовницы… Помню, одно чувство у меня было — непричастности. Не просто к самому факту жизни, а к жизни вообще».
«Фамилия, имя, отчество, срок, статья… Через час быть готовыми… Через два разводят постатейно. На мне телогрейка и кирза — валенок не дают, даже в тридцатиградусные на зоне в кирзе ходили: вот и ревматизм. Ладно… Вывели нас, в воронок запихали — беспредел полный! Кто выступал — в «стакан» засунули: что-то типа клозета общественного, хуже только — зацепиться-то не за что, одни только стены железные в машинке той… а везли на запасной к Казанскому до-олго! Из воронка по одной выводили; между вагоном и — ха, авто — охрана с овчарками. Столыпинский — он почти как товарный с виду, только с одной стороны окна с решеткой, белой краской замалеванные, а с другой — сплошная решетка на весь вагон… Сутки по этапу везли: может чуть больше, может меньше, — а все равно казалось: вечность. На те сутки — на вечность ту — сто грамм хлеба да килька соленая; воды не дали — специально, что ли… А туалет сколько не открывали, один бог знает: охранник со швалью какой-то спал — в тамбур пакеты с мочой летели… Мы, пока ехали, с узкоглазыми этими скандалили страшно: да разве нормальный на работку пойдет на такую? Бог с ними… Не они страшны-то: пространство замкнутое. Безвыходность душеньку вдоль и поперек выела, да что выела — отбульдозерила! Говорят так — «отбульдозерила», не знаешь?.. А говорили мы, кстати, мало — да и что скажешь: той жизни уже нет, этой — ещё… Шок: парализующий, жесткий, необъяснимый… по живой жиле шов безнаркозный… Помню, свитер свой женщине отдала какой-то — окоченела она совсем: много мы с ней километров-то в обнимку проехали — молча, будто языки проглотили. А в голове: жизнь кончилась, я никому не нужна, умрешь — и не узнает никто… «Окно открой!» — я и узкоглазому-то крикнула, только б тишину сломать, а он: «Ни паложина», — и шаги, шаги удаляющиеся. — «Открой! Жалко, что ли? — мне девятнадцать, Сана, еще неделю назад я была, смешно сказать, москвичкой. — Открой, задохнуться можно!» — а сама глазами буравлю: сломался чурка: «Тольки ни долги».
Несколько сантиметров свободы. Снег: нежней шелка, вот уж точно. Никогда такого не видела больше, нигде».
«Ну а потом — Мордовия, и все в обратном порядке: воронок, пересыльная в Потьме, «кукушка» столыпинская: четыре вагончика всего… Всего! Когда на зону-то привезли, я головой о стенку ударилась… До крови — все почувствовать хотела, не сон ли, на самом ли деле… Не верила долго очень, все в голове-то не укладывалось… Уложилось, когда без лица из «кукушки» вышла, когда с бабами, шмотье тощее волочащими, до пересыльной шлепала да мамашу с ёбарем ее представляла… Нас вообще-то везти должны были, но вместо машины охрану прислали с собачками: до сих пор как овчарку увижу, бежать хочется — сколько лет, а не заживает! Так, затягивается, но чуть ковырнешь, и по новой все… Осень стояла ранняя, да, у нас-то тепло, а там — снег с дождем, ветрище промозглый: холодно жутко — нет, не так: жутко… Да еще рожи эти мордовские выставились — смотрят на нас, как на зверей в цирке… широка страна моя родная! И дерьмо в ней… дерьмо широкое. Лет пять потом, как срок отмотала, по деревням маялась: Тульская, Орловская, Владимирская… Коровники чистила, свинарники — прописку еле вернула московскую (спасибо «сестрам», мамашу-то припугнули…). И вот же оно как все: людики добрые если о прошлом моем проведывали, так сразу, в двадцать четыре, с работки и вышвыривали: «Нам такие не нужны!». Ни на стройке не нужны, ни на дороге железной, ни в инфекции — из реанимации и то погнали, когда в город выбралась, хотя санитарок днем с огнем не найти было: кто ж по собственной воле заразных-то чистить станет?.. Тогда и дошло, что звери добрей людей-то. Понимать стала, что теленок говорит или, там, лошадь: они ведь и любить и жалеть умеют… А мы… да что там! Помост помню: высоченный, перегородками разделен металлическими… на него из стойла сгоняют. А как всех сгонят, так сразу меж глаз целятся — оглушают, значит. Ну, потом стенки-то загонные приподнимут — животинка и скатится. Ей, бедняге, по-быстрому сухожилие коленное перехватывают и вверх тянут: на полу одна голова болтается… Во-от. А потом — ток. Провод в голову — в то самое место, куда стреляли — в ту самую дырку: хоть третьим глазом назови, хоть как… Туда, в месиво это, чтоб связи между мозгом спинным и черепным не осталось: просветили люди добрые, что к чему… Корова одна, помню, брыкалась все… Теленок в кишках у ней запутался: ну а как кончилась, ее цепной пилой вдоль позвоночника и распилили…».
…
Волчье логово скорей уютно, чем не — наверное, здесь и впрямь хорошо зализывать выпадающие наружу кишки, думает, а потом перестает, Сана. И рада б уйти, да поздно: слова тягучие, длинные… и почему люди не говорят как киты — один звук на тридцать километров?.. Она остается, а утром обнаруживает рядом с собой Волчицу и трет виски: впору спросить — верх пошлости, pit’ men’she nado, — было ли у нас что-нибудь. Волчица оседает, ее шерсть моментально тускнеет: что такое было? что такое у нас? где искать это что-нибудь?.. Сухой щелчок входной двери. Волчий вой.
Улочки-переулочки, Волчица — следом: Сана выдергивает ладонь из ее лап — о, как легко сейчас снять с нее шкурку, растоптать! О, этот серебристый волшебный мех, эта потрясающая, едва ли не фосфоресцирующая, безоружность — и абсолютная, несмотря на наличие когтей и зубов, беззащитность!.. Нет-нет, унижение Волчицы станет лишь унижением Саны: нет-нет, качает головой она, пусть Lame na pas de sexe,[124]но «секс возможен только между товарищами по партии, всякий иной секс аморален».[125]
Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 39