И тут… в зале раздались аплодисменты. Они шли с первого ряда, с этих самых мест, которые пять минут назад пустовали. Маша взглянула на эти места через очки поверх клюва и… так и осталась с поднятой вверх куриной лапой, подавившись своим последним кудахтаньем, которое она буквально затолкала себе обратно в горло или, в данном случае уместнее будет сказать, – в зоб. На этих местах, в позах пляжных отдыхающих, вытянув ноги, сидела и аплодировала вся эта Кокина кодла с ним самим – в центре. Они были со своими манекенщицами, а Кока – с этой самой, с которой целовался и письмо от которой Маша ему передавала. У всех у них были чрезвычайно серьезные лица, мужчинам это удавалось лучше, а вот их бабы – те, видно, еле сдерживались. Маша осторожно опустила на пол правую лапку, потопталась немного, как-то формально побила крыльями и повернулась к залу спиной. В это время уже вовсю шла сцена Бабы-Яги с Василисой, но она была фактически сорвана этой компанией, которая опять захлопала и даже закричала «браво!», как только Маша повернулась. Что же вы–звало у этих поганцев такой восторг? – Ну, это ведь только Маша считала, что повернулась к ним спиной, а вообще-то она повернулась тем самым гипертрофированным сооружением, которое было устроено у нее сзади и должно было, по смелому замыслу нашего театрального кутюрье, напоминать реальную куриную попу.
Именно явление народу этой куриной гузки и вы–звало такую бурную реакцию у садистов из первого ряда, впрочем, тут аплодисменты были скорее художнику, нежели самой Марусе, хотя ей от этого было ничуть не легче. Она была уже цвета своего гребешка и не знала, что ей делать: прикидываться, что не обращаешь внимания, – нельзя, это будет беспомощное вранье; обидеться и уйти со сцены или перестать играть, постоять в стороне – тоже нельзя, потому что те только того и ждут, чтобы Маша показала, насколько они выбили ее из равновесия.
И Маша все-таки приняла неординарное решение (ведь на то она и была – Маша, а не какое-нибудь заурядное существо): продолжать откровенно и даже вызывающе играть свою курицу, играть еще добросовест–нее, чем обычно. – «Да, я сейчас – курица и не стыжусь этого! Дети верят, а на вас мне плевать!» Это было правильное решение гордой женщины, но это были и худшие минуты во всей ее жизни, ибо гордая женщина Маша все равно знала, что она сейчас – курица, а гордая курица – это так же странно, как, скажем, почтовый орел. Она мужественно кудахтала, хлопала крыльями и переступала голубыми ногами и на каждое ее «ко-ко-ко» – эти гнусные птицеводы из первого ряда хлопали и кричали «браво!» и «бис!», мешая всем остальным артистам играть. Наконец проклятая сцена закончилась. Избушка, дребезжа, поехала обратно за кулисы в сопровождении Маши, которая, повернувшись гузкой, тоже стала уходить, и опять раздались на ее уход самые громкие аплодисменты. Живодеры с Кокой во главе, продолжая сохранять каменно-серьезное выражение лиц, устроили настоящую овацию, с полминуты после ее ухода они продолжали скандировать: «Ма-ша! Ма-ша!» А красная, разъяренная Маша уже мчалась к себе наверх, расталкивая всех и не разбирая дороги.
Во втором действии Маша была мышкой, и все повторилось сначала: на ее появление и на ее уход опять были аплодисменты и крики «браво!». И в третьем, когда она снова была курицей, – та же картина: только выйдут куры – аплодисменты, только Маша скажет свое «ко-ко-ко!» – «браво!», «бис!», только повернется гузкой – овации, на уход – то же самое. Казалось, хуже этой пытки ничего быть не может, однако самая большая пакость была, оказывается, впереди. Именно в третьем действии, когда Маша в очередной раз проквохтала «ко-ко-ко-ко», кто-то из них, наверное, грузин, сидевший рядом с Кокой, потому что говорил с характерным акцентом, произнес тихо, но внятно, так что на сцене все слышали:
– Кока, она тэбя зовет.
– Замолчи, сиди тихо, – отозвался Кока, предчувствуя, что сейчас Машу добьют, и с последним великодушием пытаясь спасти ее, но было поздно.
– Слюшай, – продолжал грузин, – ты что, сам нэ слишишь, да? Она вэсь спэктакль зовет: «Ко-ка-Ко-ка-Ко-ка!» – а ты нэ идешь! Ты – очень холодный Кока… кола, – завершил грузин свой каскад каламбуров, а артисты на сцене ржали, как радостные кони.
Они не злились, что им мешают играть, давно заметив в первом ряду невозмутимого товарища по работе – Костю Корнеева. Почти все уже к тому времени знали или догадывались, что между ним и Машей что-то происходит, а раз так, значит, со стороны Коки это был ход, который коллеги не могли не оценить. Розыгрыш в театре всегда приветствуется, даже если он злой и обидный, поэтому они были на его стороне. Сегодня жертва – Маша, но на ее месте завтра может оказаться любой из них. Жестокие дети!
А у Маши кипели слезы на глазах; они не имели уже ничего общего с той, классической Машиной слезой, которая так паралитически действовала на мужчин; они кипели и мгновенно высыхали от ненависти. Между тем эта жуткая казнь длилась уже два часа. Наконец все закончилось, занавес закрылся, звери, птицы и деревья пошли переодеваться в людей. Маша влетела в свою гримуборную, ногой захлопнула дверь так, что посыпалась штукатурка, и стала сдергивать с себя с понятным остервенением куриные перья, будто ощипывая себя – курицу проклятую – для адского бульона, который клокотал у нее внутри. Затем Маша пнула ногой только что стянутые синие колготки, они высоко взлетели и повисли на лампе; выдрала «с мясом» свою куриную гузку, и она полетела в один угол; вцепилась в гребешок, и он, с Оторванной резинкой, полетел в другой.
И только Маша стала надевать свою одежду и постепенно успокаиваться, как вдруг ее внимание привлек какой-то сверток, лежащий у нее на гримировальном столике и перевязанный розовой ленточкой. Маша схватила его. Под розовой ленточкой была вставлена открытка, невинная открытка с изображением цветка и словом «поздравляю!». На обороте от руки было написано: «М. Кодомцевой от благодарных поклонников Первой Московской птицефабрики». Любопытство пересилило злость и спешку, Маша развязала ленточку, разорвала оберточную бумагу, там оказалась довольно изящная деревянная шкатулочка, она открыла ее. В шкатулке лежали: яйцо, сваренное вкрутую, куриный суп в пакете, брикетик куриных бульонных кубиков, а также маленькая детская книжка «Курочка-ряба» с картинками. Все это было аккуратно переложено белыми перьями, нетрудно догадаться – чьими… Маша никогда не ругалась матом, но слова – знала… И все, что вспомнила, выцедила сейчас сквозь зубы, глядя на подарочек, а потом выбежала вон из гримерной. Она сильно хотела перехватить шутников, и Коку в первую очередь, у центрального входа, чтобы сказать им несколько прочувствованных, теплых слов. Она даже не стала надевать верхнюю одежду и понеслась на улицу в чем была. Как смертельно раненная, но оттого еще более опасная рысь, Маша выпрыгнула за угол и стала дико озираться, ища в толпе выходящих зрителей единственное и любимое лицо, в которое следовало сейчас вцепиться когтями. Но… того и след простыл. Ни его не было, ни остальных девяти «юных зрителей», ни их машин…
Однако это было, наоборот, хорошо для Маши. Она вернулась в театр и, когда минут через десять пришла в себя, вдруг поняла, что такая открытая эмоция против него и его друзей была бы непростительной ошибкой. Ее наконец осенило, что все эти красивые девушки, письмо, показные поцелуи и тем более последнее издевательство, которому ее сегодня подвергли, – это не случайность и не импровизация; она поняла, что против нее ведут жестокую, планомерную войну, что там ни о каком равнодушии и речь не идет, что все это – не более чем месть за тот самый ее неосторожный, случайный, но тем не менее циничный выпад против Коки, когда она все рассказала подругам и показала тем самым ему, что он для нее ничего не значит.