— Несовместимость! Да еще социально-психологическая! — кричала она. — После стольких лет брака? Граждане, вы в своем уме?.. Я не могу вас развести. Ну, придумайте хоть что-нибудь разумное.
Машина затормозила под окном. Хлопнула дверь подъезда. Мама накинула шубу, замотала Димкин шарф под воротником. Вошел отец. Вещи были уложены. Присели на дорогу. Молча. Мама встала первая. И вдруг перекрестила меня. Отец оторвал от пола чемоданы и потащил.
Шофер не хотел ехать за город на ночь глядя:
— В темень, пути не видать — ведь метель. Да еще с малым.
Но мама настаивала. Отцу пришлось оплатить дорогу туда и обратно вдвойне.
— С вещами помогу, не беспокойтесь, хозяин, — подобрел таксист.
— Жду на Новый год, — сказала она.
— Я буду работать, — сказал отец. — Ты ведь знаешь.
Он всегда работал в праздники.
— Тогда второго… А ты? — обернулась она ко мне.
— В субботу военная кафедра, но мы ее игнорируем.
— Вот и приезжай. Я лыжи просмолю и намажу. Тебе необходимо бывать на воздухе… Счастливо!
Она улыбнулась и пошла к такси. Под сапожками скрипел снег. Машина медленно покатила по белой улице. И когда она поворачивала, я увидел, что Димка махал и махал рукой.
Отец протянул мне ключи.
— Ступай домой, — сказал он. — Холодно… Попроси Ивлева, чтобы он заменил меня в оркестре на несколько дней: завтра я не приду.
Прихрамывая в новых башмаках, я поднялся в квартиру. Люстра отражалась в огромном зеркале. В модном пиджаке, в туфлях, в заграничном галстуке я стоял перед серебряным зеркалом. Поправил волосы. Картинка!
Я опустился прямо на пол, сел, вытянул ноги, прислонился к зеркалу затылком. Костюм такой удачный, и не видит никто.
* * *
Гнедые и белые кони бежали по трамвайным путям к Обводному каналу, комья снега летели из-под копыт. Жокеи в синих и оранжевых куртках, в кепочках пересмеивались, осаживая лошадей.
Трамвай остановился от удивления. Нос вагоновожатого расплющился о стекло. Медленные старухи в котиковых шубах, словно черные статуи без постаментов, припорошенные снегом, застыли на тротуаре, взирая на волшебство.
— Бежим! — крикнула Маша и прыгнула на мостовую.
Я шагнул и упал в сугроб.
Развевались конские хвосты, мимо мелькали копыта, зад рыжей кобылы напоминал контрабас…
Маша подняла меня из снега, отряхнула, ладонью жестко вытерла лицо. Холодное яблоко — румяная щека — скользнуло близко. В тумане дыхания дрожали ресницы.
— Не сердишься? — испугалась она. — Ты задумался, да? Наверное, надоело со мной, я все дергаю?
Теперь я видел светлый пушок на верхней губе.
— …?
— Еще, — сказала она.
— Смотрят.
— Пусть…
Трамвай покатился, дребезжа стеклами. Пассажиры гортранспорта оглядывались.
— У меня полный завал, — сказала она. — Я забросила тренировки, и они не пошлют меня в Болгарию. Ты понимаешь? — и добавила неуверенно: — Способен понять?
С утра меня тянуло к тетрадке. Из-за этого я не поехал в университет. Но пришла Маша и увела на улицу. Все утро мы бродили под снегом. Город выглядел сказочно. Мы обходили любимые места, сидели в уютных садиках на спинках скамеек. Нет ничего приятней, чем без сопротивления отдаться праздности. Но все отравляло чувство напрасно прожитого дня. Мы не умели расстаться.
В любой момент я мог уйти домой и даже, если откровенно признаться, хотел пойти домой. Но медлил от неуверенности, что зря хороший день скомкаю: Машу обижу и дельного ничего не напишу. В глубине души мне было перед ней неловко из-за утаенной этой двойственности. И потому еще сильнее тянуло уйти, остаться одному.
— Где лошади? — спросил я. — Куда они скрылись?
— Не знаю. Свернули за угол?
— А они были? Ты уверена, что это не приснилось?
— Приснилось? — удивилась она. — Красивый сон… Знаешь, лошади — ко лжи.
— Они пробежали мимо.
— Ты уверен?
Грустный Лермонтов бронзово молчал в заснеженном саду.
* * *
В пятом часу солнце покатилось вниз. Спряталось за колокольней без креста. Солнце зацепило сучья кленов, лопнуло как желток, окровавило горизонт.
За окном темнело медленно, как темнеет на севере. Длинные тени расплывались в серовато-багровом сумраке. В комнате на Разъезжей шевелились отблески уличного света, собранные в трельяже. Я увидел свое отражение: сидел нахохлившись на кожаном пуфе, нескладный и чужой в Машиной прекрасной комнате в три окна, с белыми тиснеными обоями, в комнате, где во всю ширину ковер и антикварная мебель с шелковой обивкой, в комнате, казавшейся мне холодной и пустой.
За спиной, на постели, скинув домашние туфли и поджав ноги, сидела девушка в вязаном платье. Я поднял глаза и встретился с ее взглядом в зеркале. Она не слушала музыку и отвернулась. Потом некоторое время глядела на меня и ничего не говорила. Она встала, нагнулась к радиоле и сняла пластинку.
— Ты похож на дрозда в клетке, — сказала она. — Пришел слушать музыку. Блюз. Вечный блюз. Каждый день блюз… Хватит!
И тогда я увидел, какая она, эта девушка, — удивительная, красивая. И она чуть не стала моей женой, эта женщина, про которую я не знал, какая она. Маша — она замечательная, на редкость прелестная. Сама прелесть, две, три прелести сразу. И сейчас она по-прежнему очень милая женщина. По-прежнему замечательная, чуть ироничная, немного небрежная в отношениях, в меру небрежная, добрая и приветливая. И по-прежнему мои друзья ее замечательной находят. И я тоже. Но иногда мне становится непонятно: в чем именно милая ее замечательность. Тогда я теряю равновесие и уверенность. Я теряю спокойствие, устремленность и веру.
Горячие ладони стиснули мне виски. Но музыки не стало. И не стало еще чего-то, без чего трудно дышать.
Я поднялся. Я хотел ей сказать все как есть, но не справился с собой и шагнул навстречу. И было ощущение, будто прохожу сквозь нее и дальше. Бегу. Бегу, чтобы спрятаться в тумане, розовом, как молоко на губах.
* * *
В середине декабря небо подернулось серой поволокой. Набухло, отяжелело. Полил дождь, и оборвалась зима. Ветер ворвался в город с залива. Погнал воду против течения. Взломал лед.
Серые льдины кружились у каменных быков моста, загромождали ступени захлеснутых водой набережных. Ветер, резкий до боли, стегал жесткой крупой по щекам, по глазам. Морщась и отплевываясь, я перебирался с Университетской в город по Дворцовому мосту. Правое ухо окоченело. И я прикрывал его перчаткой от ветра, от снега и дождя.
Не доходя до середины моста, я увидел далеко впереди одинокую фигуру у перил. Девушка в беличьей шубе, в замшевых сапожках, закутанная в платок так, что лица не разглядеть, приподнявшись на цыпочках, вытянувшись, перегнулась через перила и высматривала что-то в воде. А дождь (временами непонятно было, что же это — снег или дождь) густыми белыми струями хлестал ее накрест-крест.