Один за другим все стали расходиться. Может, испугались, что из-за меня будут неприятности. Это были важные люди, критики, киношники, политики. Такие всегда первыми уносят ноги.
Да и друг Симоны немного повздорил с ней. Так странно, я слышала их как издалека, будто парила над собственным телом, а они говорили о ком-то другом. Потом они оставили меня на диване, а сами ушли в спальню. Я слышала басовитый голос доктора и крики Симоны, вроде бы он ее бил или мучил, а потом она начала ритмично постанывать, и я поняла, что они занимаются любовью.
Я лежала на диване, меня бил озноб. В какой-то момент я встала, дотащилась, шатаясь и опрокидывая стулья, до кухни, и меня вырвало. Там еще сидели и пили два гаитянца. Увидев меня в таком состоянии, они пошли звать доктора. Я слышала, как они говорили обо мне по-креольски, а Марсьяль Жуае сказал: «Она, чего доброго, малолетка, лучше бы отвезти ее домой». И стал кому-то звонить, по разным номерам, пока не разыскал Хакима. Так он узнал адрес гаража на улице Жавело. До меня начало доходить, что мир-то тесен, если у тебя нужные концы в руках, все тебе будет, то есть люди, которые что-то значат, связаны между собой все до единого, а остальных, мелкую сошку вроде Ноно и меня, когда надо, из-под земли достанут. Я думала обо всем этом, пока Симонин друг звонил по телефону. У меня плавились мозги. При этом я видела лицо Симоны, ее большие, египетские, коровьи глаза, которые смотрели с глубокой тоской, и я вдруг поняла, почему она говорила, что мы похожи, что мы обе потеряли свое тело, — это потому, что мы никогда ничего не хотели сами и другие решали за нас нашу судьбу.
Она осталась в доме, когда Марсьяль с одним из приятелей увезли меня в машине. Шел дождь.
Дрожали лужи на черной мостовой. Машина ехала по городу, улицы были тихи и пустынны. Кажется, они искали дежурную аптеку, и доктор вышел купить для меня лекарство, капли Премперана или что-то в этом роде. Они оставили меня на улице у гаража. Вынесли из машины и посадили, прислонив к двери. Марсьяль Жуае молча смотрел на меня. Его приятель что-то сказал по-креольски. Мне было без разницы, хоть по-тарабарски. Они уехали, и два красных огонька, мигнув, скрылись за углом.
10
А потом пришла зима. В жизни я так не мерзла. Когда-то Тагадирт рассказывала мне, какая зима во Франции: черно-серое небо, фонари на улицах зажигаются в четыре часа, снег, гололед, и деревья без листьев машут корявыми ветками, как привидения. Но сейчас было еще холоднее, чем она говорила.
Ребеночек Хурии подоспел к февралю. Когда она родила, я подумала, что, наверно, еще ни один младенец не появлялся на свет под землей, где и света-то никакого нет, как в глубокой пещере.
Наверно, поэтому я начала думать о юге: хотелось к солнцу. Чтобы его лучи золотили кожу младенца, чтобы он не дышал затхлым воздухом этой улицы без неба.
Мы с Ноно строили планы. Вот он выиграет матч в наилегчайшей весовой категории, сможет купить машину, мы возьмем Хурию с ребеночком и отправимся на юг по автостраде, что проходит через Эври-Куркуронн, широкой как река, в восемь рукавов. Мы поедем в Канны, в Ниццу, в Монте-Карло, может быть, даже в Италию, в Рим. Дождемся апреля или мая, чтобы ребеночек подрос и смог перенести путешествие. Или даже июня, чтобы я успела сдать экзамены. Но не позже, а то это долго, слишком долго, будет поздно, и мы вообще никуда не уедем. В июне будет в самый раз. И отборочный матч аккурат восьмого. Ноно тренировался без устали. Или уходил в спортивный зал на бульвар Барбес, или боксировал в гараже. Он сделал себе боксерскую грушу из мешка от картошки, набив его тряпками.
Жуткий холод стоял на улице Жавело. Хорошо еще, что Ноно принес электрический радиатор, который выдувал горячий воздух и гудел, точно самолет. Чтобы не тратить лишнего, Ноно показал мне, как он мухлевал со счетчиком: дрелью просверлил сбоку дырочку и вязальной спицей заблокировал колесико. Если ждешь прихода инспектора, то спицу вынимаешь, а дырочку залепляешь синим пластилином. Денег было в обрез. Ноно тренировался, у него не оставалось времени работать, а стипендии едва хватало. Вечером он возвращался полуживой от усталости. Его депутат-социалист обещал ему вид на жительство за победу в матче, так что проиграть он никак не мог. Хурия в последнее время все больше походила на пчелиную царицу. Она лежала на кровати рядом с урчащим радиатором, огромная, беспомощная, с одутловатым лицом. Позвать кого-нибудь из социальной помощи она не разрешала. Доктора тоже не хотела. Все боялась, что на нее донесут в полицию, что отправят назад к мужу. Только под землей она могла в безопасности, как паук в коконе, выносить и родить своего младенчика. Кто ее здесь найдет? Единственное, что нам грозило, — мог вернуться друг Ноно, но мы слышали, что он отлично проводит время на Бора-Бора. Вряд ли его понесло бы в Париж, под дождь и снег.
Когда настало время Хурии рожать, она так и не дала нам позвать врача — попросила привести какую-нибудь женщину. Ноно переполошился ужасно. Метался, совсем голову потерял. А я не знала, куда идти, поэтому села в поезд, доехала до Эври-Куркуронн и пошла в цыганский табор к Жуанико. Он и нашел мне женщину. Поговорил с ней по-цыгански, и она согласилась прийти за пятьсот франков. Женщину звали Жозефа, она была высокая, слегка мужеподобная, с длинным угловатым лицом и сильными ручищами. По-французски она почти не говорила, но подобрела, когда я обратилась к ней по-испански. У нее был резкий галисийский выговор.
Я привезла ее на поезде. Хотела сразу вести на улицу Жавело, но она сказала, что сначала ей надо кое-что купить для себя и для будущей мамы. Взяла в аптеке вату, пластырь, бетадин, компрессы и еще много всякой всячины, а у китайца купила травки — тимьян, шалфей — и какую-то мазь в круглой коробочке с нарисованным тигром. Еще накупила кока-колы, печенья, сигарет.
В гараже она сразу освоилась, отгородила простыней половину комнаты, где лежала Хурия, чтобы ей не мешали. И просидела там три дня, почти не выходила, ни с кем не разговаривала. Говорила, что пахнет у нас плохо, жгла какие-то благовония, курила сигареты. Мы с Ноно в эти дни были как на иголках, дома нам не сиделось. Закончив работу у Беатрисы, я ехала к нему в спортивный зал на бульвар Барбес. Он боксировал с собственной тенью, прыгал через скакалку. Я садилась в уголок и смотрела, как он тренируется. Все думали, что я его девушка. Даже депутат-социалист подходил со мной побеседовать. Он говорил не «Ноно» и не «Леон», а называл его по фамилии: «Адиджо». «Адиджо надо работать, — говорил он, — хватит ерундой заниматься, ты скажи ему». Я догадывалась, что он имел в виду: дружков Ноно, головорезов, что били стекла в киосках и машинах, а еще — магнитофоны, которые он иногда приносил откуда-то и загонял. Депутат, маленький, с волосами ежиком, походил на спортсмена или на полицейского. Мне не хотелось с ним разговаривать. Не нравилось, как он говорит «Адиджо», будто имеет право, будто он наш. Раз-другой он пытался вызнать, как у меня обстоят дела с видом на жительство, не на птичьих ли я правах. Мне не нравились его вопросы, не нравилось, что он со всеми на «ты», вроде показывает, что между ним и нами нет никакой разницы, — хотя, наверно, это он просто по-дружески. Он был однорукий, левая ампутирована, может, поэтому. Подойдет, бывало, к кому-нибудь и скажет, громко так: «Давай-ка, помоги мне надеть свитер!» Этакое напористое дружелюбие. Чуть ли не каждый день он твердил Ноно: «Не дергайся, вид на жительство у тебя, считай, в кармане». Как будто у нас что-то могло быть «в кармане».