н е сдается Гнус. – Б ей! Это еще не все. Я тебе столько могу рассказать.
– Вот знаешь, сижу и понимаю, как сильно хочу тебе дать по морде. По твоей этой свинячьей харе. Ты такая потому что мразь, Гнусов.
Я разливаю, пью, а Гнусов не пьет – слушает.
Я выпиваю еще. Следом снова накидываю для окончательной свободы.
Гнусов до конца не понимает, серьезен ли я: то полыбится, то нахмурится. Но я серьезен, насколько может мне это позволить алкоголь.
– Бей! Давай! Заслужил!
Я не верю Гнусову, ни одному слову, но хватануть по роже он обязан. Какой бы ни была моя Катя, никто не может обидеть ее. Тем более сейчас.
– Думаешь, я тебе поверю? – встаю из-за стола. – Думаешь, я бы ничего не знал, – прокидываю контрольную. – Хочешь сказать, ты такой охрененный, – и вот уже готов кинуться в драку.
Но тут Гнусов сам толкает меня в грудь – даже не толкает, а как-то трогает, что ли, с напором. Я теряю равновесие, держусь за край стола, приседаю.
– Не быкуй, братуха, загнался что-то.
Он кидает деньги на стол, смотрит долго-долго и молчит. Целехонький, уходит, оставляя меня на растерзание всесильной водки.
Но больше пить не хочется.
4
Гриша все-таки спросил о матери. Промолчать бы, вроде не услышал, но сын повторил:
– Мама ведь прилетит?
Он смотрел на меня, выпучив глаза (ее глаза), карие-карие, с едва прозревающими пузырьками слез – попробуй сказать правду, как лопнет пленка, и прорвется наконец уже не детская, а настоящая мужская слабость.
Если бы я знал, сынок, где сейчас мама, разве стоял здесь…
Что мне оставалось делать, зачем-то я ответил: «Обязательно».
Гриша кивнул, сглотнув непосильную тяжесть. Скажи ему, попробуй, и жизнь вдруг остановится: рухнет внутри та самая сила, что держит и ведет, как спиленное дерево громыхнет о землю глухим безразличным стуком, переломав засохшие ветки.
Поэтому я повторил: «Обязательно, Гриша. Даже не сомневайся. Наша мама обязательно прилетит».
В какой-то момент я потерял контроль, опьянел этой детской надеждой и тоской и, впав в известное безумство, буквально прокричал: «Она прилетит, честное слово, вот увидишь».
Я схватил Гришу за плечо, тот испуганно уставился – что ты, папа, а я кричу как дурак, сам пытаясь поверить в невозможное:
– Гриша, слышишь! Мама тебя любит! Помни об этом! Она прилетит!
Я не знаю, верит ли мне Гриша. А может, делает вид, лишь бы я успокоился. Вот так стоим и ждем то ли маму, то ли утро, потому что утром всегда становится легче.
До того, как Гриша сдался, я решил показать ему комету с огненным хвостом и блестящим тельцем. Передавали в новостях, должна пройти сегодня над Землей в такой близи, что даже невооруженным глазом удастся рассмотреть.
– А как это, невооруженным? – спросил он, так и не выговорив непонятное слово.
– Значит, глаз не вооружили, – ответил я хрен знает что, подумав, сдал ли в оружейку служебный ПМ.
Мать сказала – прождал весь день и спрашивал, что такое комета.
– А ты?
– А я что? Как всегда, – и понял, что рассказала, как нужно, в мельчайших подробностях, строгим непростительным учительским тоном.
Я смог не задержаться и ровно в семь перешагнул порог родного отдела полиции. Гнусов промолчал, потому что мы теперь не разговариваем.
Но как-то без разницы.
Главное, у меня есть сын, ради которого я готов на все. Как минимум, хоть раз уйти с работы вовремя.
Так вот я не просто пришел в обещанный вечерний час, а смог достать настоящий бинокль. «Бледный, – сказал я одному шинкарю, – давай сюда свои окуляры, хватить заглядывать в окна».
– Гриша, – говорю, – надевай куртку, холодно.
– Ну, можно без куртки? – уговаривает Гриша, хотя сам уже кружит в прихожей возле шкафа.
– И шапку не забудь.
– Ну, папа.
Он говорит мне это «ну» и «папа», и я понимаю, как же люблю Гришу. Господи, знал бы ты, как я люблю его. И нет предела этой любви, потому наматываю вдобавок шарф. Гриша недовольно жмет губы, но все равно невозможно не увидеть, как светится мой Гриша, как торопится он в ночь на встречу с кометой.
Неживая холодища бродит на балконе. Миндалем светит луна и, наливаясь голубым сиянием, дышит и растет на глазах.
– А почему ты без куртки?
И ответить нечего – накидываю капюшон толстовки, и Гриша замечает:
– Ну, ты хитрый, папа.
Он еще не знает про бинокль. Я протягиваю, на, смотри, но сын не знает, что делать. «Это зачем?» – хохочет. Но стоит объяснить и показать, в общем, сделать то, что должен нормальный родитель, как Гришу не оторвать уже от бинокля.
Весь мир перед ним, и, кажется, благодаря тебе. Словно ты и впрямь тот самый человек, кто способен сделать ребенка счастливым. Гриша ухает, вроде «охо-хо» и тут же издает протяжное «бли-и-и-ин», звонкое и настоящее.
– Папа-папа, смотри, – в изжит он, – папа, ты видишь?
– Вижу, – говорю, – конечно, вижу.
Что он там рассмотрел, понятия не имею.
– На луну посмотри обязательно.
– Ага… – тянет сын. – Папа, видишь, какая луна?
И туда посмотрит, и в сторону, и вот уже оставил небо и бросился выслеживать кого-то из людей, как настоящий шпион, не денешь никуда оперскую кровь, и снова затянулся вверх.
– Смотри-смотри.
Он вдруг убирает бинокль, чтобы посмотреть, вижу ли я. Но вместо того, чтобы разделять с Гришей радость свидания с ночной свободой, я залипаю в телефоне.
– Папа! Ты что, не смотришь?
– Смотрю-смотрю, сынок, отвлекся тут, – пряча телефон.
Гриша таращится, будто проверяет, правду ли я говорю. Он следит за каждым моим движением, вот я засунул руку в карман, потому что телефон опять прожужжал, вот почесал затылок – нервничаю, что ли. Увожу взгляд, но чувствую, что Гриша смотрит и смотрит. Представить могу, кто вырастет из него, не спрячешься, не проведешь. Убедившись, что готов к появлению кометы (стою себе, смотрю в небо), Гриша протянул бинокль и, как-то, извиняясь, пояснил:
– Ты бы сразу сказал, что не видно. Прости меня.
Говорю, что ты, Гриша, я все вижу, не думай даже. Прошу взять бинокль обратно, но Гриша упертый, ни в какую, нет, и все. Смотри, папа, расскажешь, какая там луна. А я проверю.
Изображаю, что рассматриваю небо, и тоже «ого-го-каю».
– Сынок, я увидел. Давай теперь ты.
– Точно?
– Сто процентов.
– Двести процентов?
– Триста! Честное слово.
Дальше трехсот мы считать не умеем.
Гриша принимает бинокль, но теперь то косится, проверяя, смотрю ли в небо, то без конца