— закраснелась Лиза, забывая плакать. — Что ж вы делаете-то, папенька!
— Ты, право, Андрей Степаныч, посрамился бы, — бросила Варвара Сергевна, занятая подсчётом бумажек, не отрываясь, дабы не сбиться со счёту.
— Цыц! — бросил супруг её, рывком поднимая кверху платья дочери своей, открывая расплывчатому взору конезаводчика потайное Лизино местечко.
— Хорошо? — вопросил он.
Жених приблизил неверный взгляд свой к тенистому саду, пролегшему меж Лизиных молочных и стройных ножек. Ноздри его затрепетали, уловив терпкий аромат пылкой цветущей юности.
— А ведь хорошо! — согласился он.
И как хорошо! — согласимся и мы, любезный мой читатель, допустив глаза свои — исконно зоркие, или увенчанные моноклем, старчески слезящиеся или горящие младым огнём — до зрелища сей девичьей прелести. Место и в самом деле было хорошо, и Лиза знала это. Многажды она, встав с утра пораньше, после жаркой ночи туманных и трепетных грёз, ступала к зеркалу и долго осматривала себя, кружась и потягиваясь, и вставая на цыпки, и приподнимая и без того высокие грудки свои, и оглаживая спелую попку свою и тревожа быстрыми пальчиками райские кущи, кои однажды должны были стать усладой мужскому естеству.
— Что ж, — трезвея и загораясь взором обратился Пал Дмитрич к Андрею Степанычу, — оно, может, и правда, тестюшко? Сорвать? Пока не завял.
— Сорвать, сорвать, непременно сорвать! — возликовал Андрей Степаныч, припадая к цветку влажными своими губами и запечетлевая на нём долгий прощальный поцелуй. — Сахар! — констатировал он, с сожалением отрываясь от сладчайшей Лизиной плоти. — Порода!
— Стыдитесь, папенька! — едва слышно прошептала Лиза, вздрогнув и вдруг ослабев коленями и чувствуя только, как вспыхнуло всё внутри у неё.
— И правда, что ж ты это, отец родной! — сказала Варвара Сергевна, скручивая пачку ассигнаций в тугую трубочку и закладывая её в лиф. — Лизонька-то не маленькая уже, чтоб её туда целовать.
А Пал Дмитрич уже подступал к Лизе, выпростав из-под штанов своё естество, кое на взгляд оказалось совсем не таким, как она себе представляла, но огромным, толстым и беспокойным — оно непрестанно подёргивалось, будто жаждало оторваться от хозяина своего, дабы поскорей погрузиться в сладостную влагу и негу гостеприимной девичьей плоти, коей насладиться алкало немедля.
Быстро подхватив, руки Андрея Степаныча и супруги его, положили Лизу тут же, на пол, на ковёр, в средине коего тугобедрые дриады томно возлежали на берегу греческой реки, название которой сокрыто в веках.
«Да что же это, — подумала она, чувствуя, как отцовы руки раздвигают её ножки, слыша шёпот матушки «Ничего, Лизонька, ничего — один раз только, а потом — благодать господня». — Да что же это… Неужели вот так всё это и бывает?»
Что-то твёрдое упёрлось ей под живот, поползло вниз, нащупывая, намечая.
— Не помочь ли вам, Пал Дмитрич? — игриво вопросила Варвара Сергевна. — Не указать ли вашему молодцу дорожку в пещеру райского наслаждения?
— Нет, — пропыхтел конезаводчик. — Я сам, сам.
— Да что-то как-то не шустёр он у вас.
— Сейчас… сейчас…
Больно почему-то совсем не было. Что-то очень большое вдруг заполнило Лизоньку изнутри, всю, до самой последней частички её — заполнило и распёрло и напоило сладкой истомою, заставив вздрогнуть и вскрикнуть и податься навстречу…
«Почему же не больно? — ещё успела подумать она. — Где же честь-то моя девичья?»
Сладостно ликовал свиристель, воспевая наступающий полдень, выплетаясь из общего птичьего гомона. Нежная пенка облаков, будто брызнувшее на небо молоко из сосцов матери божьей, сулила жаркий день и потом добрый вечер, медленно угасающий, дышащий запахами сада и соловьиными трелями. Напоённый медовым дыханием кашек, медуниц, пижмы, в кои подмешана была острая нотка навоза с конюшни, тянкий припах пирогов с капустою и с яблоком, горьковатый дымок самовара, уже гудящего под нос песню свою, ветерок забежал в беседку, покружился вокруг тонкого Лизиного стана, приобнял, лобызнул нежную раскрасневшуюся щёчку.
Лизонька отошла ото сна, выпрямилась, потянулась, подняла упавшую с колен книгу. Улыбнулась и покачала головкой над обрывками сновидения, что кружились и стелились, подобно паутинке, уносимой ветром. Погладила живот свой, в коем ещё сладко подрагивало что-то и спускалось истомою в ноги. Поднялась.
Во всей прелести своих шестнадцати лет, с той грацией, которая достигается не опытом и сноровкой опытной в сведении мужчин с ума женщины, но единственно молодостью и природной непосредственностью, пошла она по тенистой тропинке, пролегшей меж яблоневых, грушевых и сливовых дерев, меж душистых цветочных россыпей — к дому, чья нагретая солнцем крыша звала и манила укрыться под уютной сенью своей от наступающего полдня.
— Ли-и-за-а! — донёсся до неё голос матушки, зовущей к чаю. — Лизонька, душа моя, пироги поспели.
— А я уже здесь, маменька, — отозвалась Лиза, выходя из сада, стряхивая с себя дурман странного своего сна, что стелился за нею подобно тонкому шлейфу духов.
Господи, господи, как же хорошо жить!
— Вот и славно, — Варвара Сергевна пошла навстречу, обнять любезную дочь свою. — А к нам Пал Дмитрич пожаловали. Заперлись сейчас с папенькой твоим. О тебе говорят, помяни моё слово.
— Что?! — Лиза так и замерла на месте.
— Вишнёвой спросили, — не замечала матушка её растерянности. — Ох, чувствую, батюшка наш нарюмашится опять в сивку-бурку…
Ыст!
Маша с потухшим взглядом как заведённая ходит из угла в угол, шепчет что-то, качает головой и плачет. Она ходит из угла в угол внутри комнатки в шестнадцать с половиной квадратных метров и в своей голове, в которой безумная усталость аукается со страхом — мечется там между черепными костями и не находит выхода.
В шестнадцати этих, с половиной, квадратных метрах они прозябают вчетвером: она, новорожденный Данил, муж Рома и свекровь Таисия Петровна. Тесно живут. Что уж говорить о голове Маши, в которой им четверым ещё теснее.
Ребёнок плачет. Он плачет непрерывно и монотонно. Вот уже два часа. Или три? Может быть, и четыре. Эти заунывные стоны дёргают Машины нервы всё сильней и сильней, и нервы вот-вот загудят, как провода под диким напряжением.
— Да сколько же можно, — шепчет она, — да сколько же можно… сколько же! — и, наклонившись над кроватью, яростно плюёт в Данино личико. Плевок залепляет младенцу глазик, он орёт ещё громче, дёргается, дрыгает кривыми ножонками и пускает пузыристые слюни.
Маша мечется из угла в угол и читает молитвы,