И вот какой убийца может убегать туда [18] и остаться жив: кто убьет ближнего своего без намерения, не быв врагом ему вчера и третьего дня; кто пойдет с ближним своим в лес рубить дрова, и размахнется рука его с топором, чтобы срубить дерево, и соскочит железо с топорища и попадет в ближнего, и он умрет, – такой пусть убежит в один из городов тех, чтоб остаться живым.
Втор 19:4–5Перед нами не просто набор правил – мы ясно представляем ситуацию, размышляем над ней, вовлекаемся в нее. Вспомнив мотивирующие оговорки и взглянув на то, как изложены многие законы, мы обнаружим, что законодатели обращаются к людям, побуждают их воображать типичные ситуации – и потом строить на их основе верные и правильные суждения в сходных случаях. Законы не пытаются охватить все возможности. Они всего лишь дают примеры, а мы, представляя себе похожие ситуации, приходим к благоразумным решениям. О роли закона в сложно устроенных обществах Джереми Уолдрон замечает следующее: «Добиться того, чтобы кто-либо в своих поступках руководствовался нормой – это значит не просто прояснить эту норму и согласовать чье-либо поведение с ее условиями. За этим скрыто более сложное вовлечение практического разума. И когда мы видим применение стандартов, то можем считать, что субъект права способен не просто исполнять указания, но и вовлекаться в практические размышления» [19].
Итак, соблюдение законов и принуждение к их исполнению – не просто вопрос о неких абсолютах. В нем требуется то, чему в христианской нравственной традиции предстояло получить имя казуистики – иными словами, рассмотрение требований каждого отдельного случая. Среди тех, кто изучает англоязычную традицию общего права, возникла школа «закона как литературы». Она делает акцент на том, что размышление о законе часто похоже на чтение и обдумывание рассказа, а не на принуждение к исполнению правила. Бернард Джексон, выдающийся сторонник этой точки зрения, предположил, что библейские законы больше похожи на мудрость, а не на устав [20]. По сути, он и описывает их как «мудрые законы» (англ. ‘wisdom-laws’). Они не предназначались для судей и адвокатов и не создавались как кодекс, обладающий силой закона – нет, их формировали ради людей, в самом широком смысле, как утверждение общих правовых принципов. Возможно, это равно так же истинно и для кодексов Месопотамии. Может быть, судьи принимали решения вполне свободно – и при этом помнили о сводах законов, но знали и то, что те не установили абсолютные правила, а скорее выразили, что законодатель считал справедливым и благоразумным поступком при решении гражданских и уголовных дел. Реальные случаи, скорее всего, разрешались в большинстве своем по прецеденту. В Древнем Израиле ими больше занимались городские старейшины, а не профессиональные судьи, – а статьи в сводах законов направляли ход мыслей старейшин, ни к чему не принуждая.
Если это так, то в том самом месте, где мы более всего расположены увидеть повеления – в законах Ветхого Завета – мы на самом деле встретим некое подобие наблюдений за мудростью законотворцев, причем с возможностью поправок. (Возможно, своды законов записали именно те, кто создал «учительные книги».) Конечно, в кодексах есть и абсолютные правила. Иногда они выражаются в аподиктической, иными словами, неопровержимой форме, как Десять заповедей – хотя даже там, как мы видели, есть мотивирующие оговорки, взывающие к сердцу и уму, а не просто требующие повиновения. Но большая часть законов по своей форме казуистическая – она предлагает то, как поступать в различных случаях по мере их возникновения. И, возможно, их следует толковать не как постановления, а скорее как побуждение найти аналогии и параллели к тому случаю, который представлен на суд, и перейти к общим принципам и прецедентам. Правосудие в Древнем Израиле, как кажется, вершили не централизованные суды, а старейшины местных общин («у ворот», то есть на рыночной площади прямо за городскими вратами). И старейшины обращали внимание на элементарные кодексы, но это не значит, что они обязательно были связаны строгой буквой закона.
Оказывается, закон и мудрость гораздо ближе, чем кажется на первый взгляд. Они в какой-то мере диалогичны по форме и побуждают читающих войти в беседу о морали, а не закрыть любую полемику с самого начала. Безусловно, есть и абсолютные заповеди, но по большей части литература прагматична, и в основе ее лежат отдельные случаи.
Законы сводятся в канон
И как же разнообразный законотворческий материал Еврейской Библии сумели объединить и совместить с повествованиями? Как создали известное нам Пятикнижие? Если «священнические» разделы повествований Пятикнижия (см. главу 2) и «священнические» законы, такие как Кодекс святости, формировались незадолго до Вавилонского пленения, в саму его эпоху и в период чуть после него – иными словами, в VI–V веках до нашей эры, в чем сейчас широко согласны библеисты – то окончательная редактура Пятикнижия не могла пройти позже конца V века до нашей эры. Как в иудейской традиции, так и в критической науке, восходящей еще к трудам Баруха Спинозы (1632–1677, см. главу 17), центральной фигурой в создании «чеканного» Пятикнижия, или окончательной Торы, был Ездра, священник и книжник. Из восьмой главы Книги Неемии мы узнаем, что вернувшиеся изгнанники собрались в Иерусалиме, желая услышать, как Ездра в течение дня читает книгу «закона». А левиты толковали ее (или, возможно, переводили) ради людей, которые иначе бы ничего не поняли. Нам не определить, что содержал в себе «закон», который читал Ездра, да и сам рассказ вполне может оказаться легендой. Но идею о том, что он читал некую версию Пятикнижия, с тех пор приняли широко. Стоит заметить, что реформы храмового богослужения, которые, согласно Книге Ездры и Книге Неемии, свершил именно Ездра, вовлекают в себя правила из всех сводов закона, какие только есть в Пятикнижии. Может быть, это свидетельствует в поддержку теории. Содержал ли «закон» Ездры какие-либо повествования – это определить с уверенностью уже намного труднее. В любом случае, он вряд ли мог прочесть вслух все Пятикнижие за один день, особенно если книгу одновременно с этим толковали или переводили.