– Милая. Ты моя милая. Но иногда ты пьешь зеленый чай с марокканской мятой. И я никогда не знаю, что ты выберешь. От погоды это не зависит. От чего же?
– Мята, но почему марокканская? Чушь! – Я задумалась. Нет, это была не чушь. Все казалось таким важным. Все эти немногие детали новой жизни. Ее символы. Ее приметы. Ее материя.
Марокканская мята, декаф во френч-прессе, горячий шоколад… Мягкие кресла и запах кофе, меню и приветливо-улыбчивые официанты – корабль плывет по заснеженной зимней Москве, метель за стеклами. А здесь, внутри, – тепло, нет, жарко. Жизнь-праздник. Жизнь-карнавал. Стоит только ступить на борт…
– Если я чувствую себя парижанкой, то горячий шоколад. Знаешь, моя любимая актриса – Жирардо.
– А мята?
– Если мне кажется, что я лисица. Не думаю, что они как-то особенно относятся к мяте, ну, как кошки к валерьянке. Но мята – это лес. Опушка леса. Все нагрето солнцем, это запах лета. Или нет. Может, важно только слово «марокканская». Приглашение к путешествию. Свобода. Экзотика. Африка… Вот тогда зеленый чай с мятой.
Девушка в глухом переднике цвета запекшейся крови, словно в фартуке палача, поставила на крохотный круглый стол белую чашечку, над которой поднимался пар со сладостным запахом, и прозрачный бокал. Стенки его сейчас же покрылись туманным налетом. На поверхности льдинки тихо тренькали друг о друга и о холодное стекло.
«Вот она, моя новая жизнь, – подумала я. – Вся в этом. Горячий шоколад – и к нему вода со льдом. Огонь и лед. Адское пламя неправедной любви – и холод преисподней. В лед вмерз Люцифер, низвергнутый с небес. А простые грешники горят в пламени. Лед, верно, куда страшней».
– Ну, что ты задумалась? Не грусти. – Он взял мою руку.
– Нет, ничего… Но знаешь, я только сейчас поняла: теперь я люблю всех. Митю, Сашку… Как-то по-новому люблю. Светло. Есть такое слово – умильно. Они рождают во мне умиление. Люблю так всех, кого знаю. И даже кого не знаю.
– Что, я тоже тебя… умиляю? – В его голосе слышалась ирония. Недовольство. Раздражение.
– Нет, это другое. Зачем ты спрашиваешь? Ты ведь все понимаешь.
– Да, да, – ответил он, и голос его снова стал прежним. Нежным, как его губы. Я засмотрелась на них, не в силах отвести глаз. Углы рта поднимались кверху, углубляясь чувственными ямками.
– Я понимаю, – продолжал он, а я смотрела, как движутся губы, изгибаясь и снова смыкаясь. – И со мной то же, представляешь? И Аликс, и Ло – они кажутся такими чу-у-дными. Совсем перестали меня раздражать. Только радуют.
«Боже, – подумала я, – что за идиллия… Не слишком ли? Но ведь я-то сказала правду. Почему бы и ему не чувствовать так же?»
– Лиза, – вдруг сказал он совсем иным голосом, и я почему-то сразу перестала смотреть на его губы, а взглянула в глаза. И прислушалась. Прислушалась внимательно. – Лиза, я давно собираюсь сказать тебе одну вещь. О нас и… о них.
– О… о них?
– Ну да. Ты понимаешь… Мне очень, очень горько. Но ведь это всегда будет… так же.
Я кивнула, все так же смотря ему в глаза. Они стали твердыми, как камешки на дне прозрачного ручья, но блестели как-то иначе.
– У каждого есть право на… privacy. Неприкосновенную территорию. Куда можно никого не пускать.
– Ты имеешь в виду, что все это… должно остаться между нами? Да. Естественно. Ну, встречаемся три недели в кафе. Разговариваем. Что тут плохого? Да, сейчас нам кажется, что мы друг друга любим. А вдруг нет? И даже скорее всего – нет. Ведь это, вообще говоря, невозможно… – Я говорила, но с трудом удерживала слезы. Обида жгла. Почему? Я понимала, что прав он. Он, а не я.
– Ну вот. Расстроилась. Какой же я идиот. Зачем…
– Да нет, все правильно. Я никому не скажу.
– Просто я не хочу попадаться никому на глаза.
– Ну так и не будем. Не так уж это и трудно.
– Лиза, милая… Я хочу, чтобы ты поняла. Так будет всегда. Извини, что я повторяюсь. Но это важно. Всегда, понимаешь? Что бы между нами ни произошло… дальше.
– Значит, ничего и не произойдет. Тогда и обманывать не придется. Просто любовь. В кафе. Преимущественно – в «Шоколаднице». Даже исключительно – в «Шоколаднице». О чем тут говорить?
– Моя дорогая. Нет, я этого не вынесу… – Он встал и поднял меня за обе руки. – Я тебя провожу до метро, хорошо?
Мы вышли в снег, и он сейчас же свернул с Арбата – на этот раз это была арбатская «Шоколадница» – в Староконюшенный. Мела метель, ветер жег лицо.
– Давай во двор, – сказал он. – Здесь тише. Пойдем дворами, я знаю как. Многое перестроили, но ведь мы выросли здесь. Между Кропоткинской и Арбатом.
– И я знаю как, – сказала я. – Пойдем, конечно.
Мы шли дворами, он обнимал меня и все сильнее прижимал к себе. Я смотрела прямо перед собой и ставила ноги след в след, сосредоточенно и аккуратно. Мне хотелось плакать, но слезы высыхали от счастья, даже не подойдя к векам.
Сначала он говорил что-то о своей популярности у студенток, о том, как это сложно, когда в тебя все время влюбляются прелестные и интересные девочки, упомянул о какой-то будущей аспирантке – сначала его будущей, а потом, кажется, Митиной будущей. Я совершенно не поняла, как его бывшая будущая аспирантка может оказаться Митиной дипломницей – специальности ведь совершенно разные, и от искусствознания до поведения волков слишком далеко. Но я почти не слушала – ведь его губы почти касались моей щеки… Я запомнила только фамилию – Деготь. Что ж, такую фамилию как не услышать, даже когда тебя вот так ведут сквозь метель по укромным уголкам арбатских дворов.
Он поцеловал меня в подворотне. Я не знаю, где она, и сейчас вряд ли смогла бы ее найти. Наверное, она существовала только в том мире и в то время. Время же текло там совсем иначе.
Поцелуй у метро «Кропоткинская» был легким, еле заметным, да и был ли?
– Я не могу с тобой расстаться, милая, – услышала я. Он стоял в расстегнутой куртке, ворот его рубашки был распахнут, на шею и волосы падал снег, уже мягкий и тяжелый, чуть влажный. От моих сапог оставались черные следы. – Желать так приятно… – конца фразы я не дослушала. А может, его и не было.
– Ну, все, – сказала я, дверь метро колыхнулась, и желтый теплый свет за стеклом принял меня.
Я никогда не оглядывалась. В нашей новой жизни это тоже стало важным обычаем. Я не могла понять, в чем его смысл. Да и не особенно старалась.
* * *
Волк, а на самом деле – прибылой десятимесячный волчонок – чувствовал смутное беспокойство. Это не был голод – с утра всю стаю вольерных зверей кормили. Ему, младшему, досталось не меньше других – хитрый, предусмотрительный, он всегда успевал, ухватив свою долю, вовремя скрыться где-нибудь в укромном месте. Вольер – небрежно огороженный кусок леса – предоставлял изощренному уму множество способов жить не хуже собратьев. От них Дуремар, или просто Волчек, отличался многим. Некий романтический горожанин купил у охотника крохотного зверя за сотню баксов и поселил на балконе московского дома. Когда волчонку исполнилось три месяца, романтика уступила место здравому смыслу. Несостоявшегося брата отдали на биостанцию в костромских лесах, перекрестились и постарались больше о нем не вспоминать.