И дальше, мы отметим:
Творения, спроецированные первобытными, очень близки к тем персонификациям, с помощью которых поэт в виде самостоятельных индивидуальностей экстериоризирует противоположные порывы, раздирающие его душу.[84]
Инцест и довербальное
Подведем итоги. Итак, у нас будет некоторое «начало», предшествующее слову. Фрейд повторяет это вслед за Гете в конце Тотема и Табу: «В начале была деятельность»[85]. В этом предшествовании языку, внешнее создается проецированием внутреннего, по отношению к которому у нас имеется лишь опыт переживания удовольствия и боли. Внешнее картины внутреннего, сделанное из удовольствия и боли. Невыразимое таким образом — это неразличенность внутреннего и внешнего, в обоих направлениях преодолимая для удовольствия и для боли граница. Назвать эти последние, таким образом различить их различая, равноценно тому, чтобы ввести язык, который тем, что различает удовольствие и боль в ряду всех остальных оппозиций, устанавливает разделение внутри/снаружи. Однако останутся свидетельства проницаемости границы, в своем роде подвижники, которые пытаются сохранить это довербальное «начало» в слове, на уровне удовольствия и боли. Это первобытный человек в его двойственности и поэт в персонификации противоположных состояний своей души — но, может быть, и в том риторическом переустройстве языка, которое он совершает и на котором Фрейд, считавший себя внимательным и сосредоточенным, никогда не останавливался. Если убийство отца — это то самое историческое событие, которое конституирует социальный код как таковой, то есть символический обмен и обмен женщинами, — то его эквивалент на уровне субъективной истории каждого индивида — это, следовательно, возникновение языка, которое порывает с проницаемостью, иначе, с предшествующим хаосом, и учреждает наименование как обмен лингвистическими знаками. Поэтический язык будет тогда наперекор убийству и однозначности вербального послания, воссоединением с тем, от чего отделилось убийство, как и имена. Это будет попыткой символизировать «начало», попыткой выразить другую составляющую табу: удовольствие, боль. Идет ли речь, наконец, об инцесте?
Не совсем или не напрямую. Когда Фрейд снова говорит об этом, в том же Тотеме и табу «обо всех первых начинаниях» сексуальных склонностей, он утверждает, что «с самого начала» «они не направлены ни к какому внешнему объекту». Так же как и в Трех очерках по теории сексуальности, он называет эту фазу, за которой последует выбор объекта, аутоэротизмом. Однако здесь, между ними, он вводит третий этап, который задержит наше внимание.
На этой промежуточной фазе […] сексуальные наклонности, которые были независимы друг от друга, соединяются в одну и направляются к объекту, который, впрочем, еще не является внешним объектом, но мое собственное я того, кто к этому времени оказывается уже конституированным.[86]
Фиксация на этом состоянии будет названо нарциссизмом. Попробуем выделить глубинный смысл этого определения. Нарциссизм полагает существование я, но не внешнего объекта; мы оказываемся перед странным соотношением между сущностью (я) и ее противоположностью (объектом), который, однако, еще не конституирован; перед «я» в его отношении с не-объектом.
Из этой конструкции напрашиваются, как нам кажется, по крайней мере два вывода. С одной стороны, не-конституирование объекта (внешнего) как такового делает идентичность я неустойчивой, которая не может быть установлена точно без того, чтобы отличить себя от другого, от ее объекта. Я первичного нарциссизма, таки образом, неуверенно, хрупко, угнетено, точно так же как и его не-объект, подвержено пространственной двойственности (непостоянство внутри/снаружи) и двусмысленность восприятия (боль/удовольствие). С другой стороны, следует признать, что эта нарциссическая топология устанавливается в психосоматической реальности не чем иным, как диадой мать — ребенок. Таким образом, если эта связь испокон веков существует в языке, то вписаться в будущий субъект она позволяет лишь тогда, когда биофизические предусловия и условия Эдипа дают возможность установления триадичной связи. Активное использование означающего упомянутым субъектом начинается по-настоящему лишь с этого момента. Подчеркивая присущность языка человеческому факту, преувеличивая тот факт, что субъекта подчинен ему еще до своего рождения, невозможно выделить два способа, пассивный и активный, которыми субъект конституирует себя в означающем, и тем самым остается без внимания отношения нарциссизма в конституировании и функционировании символического.
Согласившись с этим, с нашей точки зрения, архаическая связь с матерью, какой бы нарциссической она ни была, небезопасна для протагонистов и в еще меньшей степени для Нарцисса. Благодаря непостоянству как ее границ, так и ее аффективных свойств отталкивания, в той же степени детерминирующему, в какой отцовская функция была слабой и даже несуществующей, открывающая путь к перверсиям или психозу, — субъект всегда будет нести в себе ее след. Райский образ первичного нарциссизма может быть защитным отрицанием, которое выстраивает невротик, когда он попадает в обстоятельства отца. Наоборот, пациенты, недавно попавшие на кушетку (пограничные ситуации, расщепление я и др.), из этой двойственной войны извлекают ужас, угнетенность, страх быть развращенным, опустошенным или зажатым.
Позор как спасительный обряд фобии и психоза
Отвращение, угрожающее Я, появляющееся из двойственного противостояния непостоянства первичного нарциссизма, — в состоянии ли оно мотивировать или хотя бы объяснить фобию инцеста, о которой говорит Фрейд? Мы думаем, что да. Если верно, что запрет на инцест, как это показал Клод Леви-Стросс, составляет, запретом самим по себе, логическое основание устанавливать дискретность взаимозаменяемых единиц и основывать, таким образом, социальный порядок и символическое, — то мы заключаем, что этот логический механизм работает на пользу субъекта, что субъект выигрывает от этого, прежде всего в плане своей либидинальной организации. Запрет на инцест скрывает первичный нарциссизм и всегда двойственные угрозы, с помощью которых он оказывают давление на субъективную идентичность. Он уничтожает в зародыше всякую попытку возвращения, отвратительного и упоительного, к этой пассивной позиции по отношению к символической функции, где, колеблясь между внутри и снаружи, боль и удовольствие, действие и слово, он найдет вместе с нирваной — смерть. Только фобия, перекресток невроза и психоза, и конечно, состояния на подступах к психозу свидетельствуют о знаках этого риска: как будто именно на их месте табу, преграждающее контакт с матерью, и/или первичный нарциссизм внезапно разрывается.
Целая сторона сакрального, настоящая изнанка жертвенного лица, навязчивое и параноидальное религий, специализируется на заклятии этой опасности. Речь идет, более точно, об обрядах позора и их производных, которые, основываясь на чувстве отвращения и сводя все к материнскому, пытаются символизировать эту другую угрозу для субъекта — поглощенность двойственной связью, где он рискует потерять не часть (кастрация), а потеряться целиком, со всеми потрохами. Задача этих религиозных обрядов — вызвать у субъекта страх, что он безвозвратно похоронит в матери свою собственную идентичность.