— А ну, иди сюда, говня! — иссвету белого сказала мать, и, ухватив за ворот, поволокла домой, трепя, тряся, плюясь.
Пора было обедать. В коридоре пахло клейкой подгорелой кашей, и, выворачивая рукава, как с волка мясь, мать говорила, говорила, говорила: «Тварь такая! Творь какая! Ходи, ходи, ходи теперь гольем…»
И весь обед держал он у щеки, что целовала Таня руку, и на целованной щеке не ел и не дышал.
— Что прихватился, зуб загнил? Не чистишь! Что не чистишь? Порошком балуешь, мочишь банку. Ту измочил, и эту измочил, я новую поставлю, ты почись… и мумие приложим. Баба Люба, вот хабалка! За двадцать пять рублей из-под стола торгует мумие…
И обессилив, села мать за стол, заплакала, перебирая складки разорванной Бобрыкиным проклятым куртки, и мутные, как в скисшем молоке вода все слезы эти капали и капали в клеенковый горох.
«Я тоже маму иногда убить хочу», — сказала тихо Таня.
«Я тоже маму иногда убить хочу», — подумал тихо он.
— Надежда Николавна, здрасьте, можно к Сане?
— Танюша, здравствуй, умница моя. Он делает уроки, позже приходи…
И Шишина, гремя ключами по коридору к спальне отпирать пошла.
— Твоя-то заходила, стрянь такая! «Надежда Николавна, здрасьте, можно к Сане»? — шипела, передразниваясь, мать. — Вот вспомнишь, вспомнишь Саша матери слова! Не ветерком надуло! Сживет тебя со свету эта, ох сживет, сживет…
«Сживет! — подумал Шишин выходя из спальни. — Так говорит, как будто у нее во рту газета, или пауки, сживет-сжует… сживет-сжует…»
«Весь мир в кармане! Чейз! — сказала Таня. — Там про любовь, но детектив… Ужасно интересно! Почитай…»
— Она дала? — спросила мать, портфель перебирая.
— Не она, — ответил он.
— Она-она, я знаю, зна-а-ю… — сказала мать, и книгу порвала.
— Теперь смотри, как кто-нибудь пойдет, — сказала Таня, и у окна на цыпочках стояли, ждали, как кто-нибудь пойдет.
Из-за забора показалась мать с своей тележкой, шла бормоча сквозь свет осенних листьев, палкой воробьев гоня…
— Вон мать идет…
Они переглянулись.
— Вот! — сказала Таня, и, палец приложив к стеклу, закрыла мать.
— Так будет с каждым, кто нарушит клятву четырех стихий, шестой звезды и сонной рыбы, что под корнем глухим в коре ствола живет, отныне, повсеместно. Навсегда! Клянись!
— Клянусь, — ответил Шишин,
— Саша! Я пришла! — сказала из прихожей мать.
— А я его вот так вот, как клопа! — подумал затаив дыханье Шишин, и палец над двором занес, и ждал, когда Бобрыкин ненавистный ближе подойдет к окну… — Давай. давай… Давай!
Бобрыкин ненавистный, небрежно скомкав рукава в карманах, насвистывая шел вдоль школьного забора…
— Все! — подумал Шишин, и вдруг отдернул руку, заморгал, втирая кулаками измученные красные глаза. Бобрыкину навстречу от качелей Оленька смеясь бежала: «Папа! Папа!» Тот широко раскинул руки, наклонившись Оленьку поймал и закружил.
Глава 24. Не внеди
«…Во искушенье не внеди, пропусти в врата, ибо есть узкие оне, и каждый искушается пред ними, — бубнила мать. — Обрящась в плотия и похоти свои. Живущие во плоти, Саша, не могут Богу угодить и жажду утолить не могут, сколько бы не пей — все жажда будет в новый день терзать…»
И Шишин вспомнил, что и правда, сколько не пей воды сегодня, или чаю, завтра снова хочется попить.
— Сокровища на небе, понял, Саша? Где ни тля, ни ржа не истребит садов. Вороны не клюют, не гают, не лает пес, не бродит сатана. Новоявленный чудотворе, все изречь, в трезвении внимая Богу, веди Господи, помилуй и прости, прости!
И Шишин с любопытством посмотрел на мать, которая у Бога прощения просила так, как будто Бог напротив сидел на табуретке, размышлял, простить ее или не надо.
— Ты испытал терпение мое, и знаешь, когда сажусь я и когда встаю… — мать встала, Шишин следил за нею дальше: видит ли на самом деле Бог, когда мать сядет или встанет. И думал: вряд ли Бог за матерью следит все время. «Много всех, на всех не уследишь».
Она же собрала посуду, водой холодной залила, поставив в бак железный отмокать.
— Дай мне терпенья… — обернувшись снова попросила, увидав как Шишин на клеенке новый хлебный кат катает, засучила рукава, стояла, смотрела долго, молча, тяжело, а Шишин кат катал. Катал, катал…
— Другого слова нет на языке моем! Ты знаешь, господи, уже, что я скажу! — сказала мать, и Шишин тоже знал, что дальше скажет: «Куда пойду от духа твоего, чтоб не смотреть на идиота этого чумного, Ты отведи глаза мои…» — и подойдя к окну спиной на Шишина смотрела. Шишин кат катал.
— Испытываешь, испытай! Блажен терпящий без упреков, истинно дающий хвалит брат униженный падьму свою. Катаешь, Саша? Ну, катай… катай… Восходит солнце, зной настанет, и зноем иссушит траву, и цвет ее опаде, исчезнет радость, молодость спадет, увянет и богат, и беден, красив и сморщь, и каждый на путях своих. Дай только мне терпенья, Господи, помилуй дурака терпеть такого! Такого дурака, какого и не скажешь, и знаю, Господи, что всякое даяние Твое, деяние добра нисходит выше, и всяко злобное ниспаде камень черен есть. И дав, и смять, и гне…
Вы братия мои, сказал Господь, — сказала мать, — творите правды, и в кротости примите могущее вас спасти закон, прибудете благочестны, не обольщайте душ своих в скорбях уныньем, храните их неоскверненными от вся…
— А яблок нет у нас? — поинтересовался он.
— Откуда, Саша, яблоки у нас? Весна! Дешевые сошли давно, а эти, все по триста. Да и не знаешь, что в них накололи, химию какую, Саша! Наколют силикон, и будешь знать, что бесовицы эти себе теперь вставляют в груди! — пообещала мать. Дрянь люди, яблоки по триста дрянь, — сказала мать. — И сотворил Бог землю с небом, безводна и безвинна и безвидна, Саша, пуста была земля в начале лет. И создал твердь, и горы, и моря. И травы. Семена их всходы, утро с ночью, рыб больших…
— Китов? — поинтересовался он.
— Китов, — кивнула.
— Акул?
— Акул. И, кроме рыб, больших животных, пресмыкающихся тварей. Птиц летящих, благословил их размножаться на земле. И так сказал всем им: Я дал вам всякую траву, цветы, плоды и семи. И ветер дал вам, рассыпающий от них, и всходы, живь и ствол древесный, камень, высекать огонь. И стало, Саша, так. И вечер был, и было утро. И рай был на земле. И человек был в нем, в нетлении бессмертным, для вечного бытья.
«В нетлении бессмертным», — думал он, не очень веря матери, чтоб все не тлело.
— Не две ли птицы продаются за ассарий? — спросила мать, он не ответил, кат катал.
— И ни одна из них не упадет на землю без желания Его, и воли. Без Него не стал бы Сатана Адама с Евой искушать, — сказала мать.