Аню тоже было жаль. У нее было лицо, как у ребенка, ехавшего на ярмарку кататься на каруселях, а попавшего на фабрику по выделке кож. Она же ничего не знает обо мне. Нет, я ей, конечно, рассказывала и про детство, и про свою семью, и про тетеньку Турову. Свой пермский период я подавала ей в облегченной интерпретации, без публичного дома и тюрьмы. Для нее у меня был жених, а мой сердитый папа не давал благословения, и потому мне пришлось бежать из дома.
Впоследствии мой жених оказался уже чьим-то мужем, но с этим знанием возвращаться домой было еще хуже.
Мы остановились возле здания бывшей семинарии, и меня прямо-таки поволокли внутрь, хотя я и не сопротивлялась. В кабинете уже находились несколько военных и мадам Хасаншина, которая, увидев меня, возбужденно заколыхалась.
– Точно она. Точно она, ваше высокобла… Простите великодушно, товарищ командир. Только прическу поменяла, а так никаких сомнений. И ведь какая редкая нахалка, посмотрите на нее!
Она удивительно легко соскочила со стула, подскочила ко мне и быстрым, отработанным движением схватила меня за волосы. Голову словно обожгло кипятком. Она с наслаждением стала таскать меня за волосы из стороны в сторону. В комнате было несколько мужчин, все они с интересом следили за нами, и никто не шевельнулся, чтобы за меня заступиться. Только одобрительно зашумели. Что было делать? Я пнула ее острым носком туфли по надкостнице. Этому приемчику меня научила тетенька Турова, так, на всякий случай.
Хасаншина крякнула, как кожаный диван, на который с размаху садится толстый человек, и отпустила меня. Надо было менять диспозицию. Я вскочила со стула и отбежала за стол, стоящий посередине комнаты. Мы немножко побегали вокруг стола под ликование военнослужащих. Потом остановились. Хасаншина дернулась, будто хочет обогнуть стол вправо. Я была настороже и сделала шаг вправо. Она влево, я туда же. Преимущество было на моей стороне. К тому же она уже запыхалась. Тогда она перегнулась через стол и плюнула, но промахнулась. А я схватила со стола чернильницу и метнула в нее. И попала. И не только в нее. Красиво изогнувшаяся змейка синих чернил угодила на гимнастерку мужика, который хохотал раскатистее всех. Он тут же заткнулся, как будто его выключили, и, перейдя в другой режим, изощренно заматерился. Нас с Хасаншиной тут же растащили в разные стороны.
Мадам тяжело дышала, пошла красными пятнами и изрыгала из себя какие-то древние языческие проклятья.
– Тихо, бабы! – рявкнул вошедший щуплый мужичок.
Хасаншина и облитый чернилами человек враз замолкли. А я и так молчала.
– Что у вас тут за бордель! – он явно был в курсе профессии мадам Хасаншиной и специально так сказал, чтобы повеселить публику.
– А ну, живо рассказывайте, что тут у вас произошло.
Хасаншина немедленно перекинулась в свою вторую ипостась – добропорядочного насекомого. Она говорила, слегка извиваясь.
– Примерно год назад эта девица сняла у меня лучшую комнату. Я с ней, как с родной, – обедами ее кормила наилучшими. Виноград этой кукле купила! Ее отец – царский генерал, в Петрограде живет, она ему даже три телеграммы за мой счет послала. А у девушек моих она все выспрашивала: что где находится, да что за люди в Перми живут. Явно – шпионка. Не случайно она тут отирается, ой, не случайно. Я с ней, как с благородной, а она мало того, что укатила и не заплатила, так еще и лучшие платья мои украла, драгоценности, сбережения, все, все с собой прихватила, мерзавка этакая.
От возмущения я даже не могла понять, что для меня хуже: быть дочерью царского генерала, шпионкой или воровкой.
Мужичок довольно улыбался. Такая рыба в руки приплыла, да еще и с хвостом, как у русалки.
– Разберемся, – говорит. – Эту – в камеру, – и показал на меня, – а эту допросить подробнее.
Я пыталась что-то сказать, но меня уже опять подхватили под руки и вновь бесцеремонно поволокли.
В камере нас оказалось трое. Одна женщина с иконописным, но каким-то безумным лицом ритмично стукала головой о стену. Другая меланхолично заплетала косу. Я не знала, к кому присоединиться: мне хотелось и побиться головой о стену и меланхолично смотреть перед собой невидящим взглядом. Выбрала третье. Опять стала спрашивать. Та, что с косой, охотно очнулась и стала отвечать.
Оказалось, мы находимся в здании ЧК, чрезвычайной комиссии. Ирина, так она представилась, дочь чаеторговца Воронова и за что находится здесь – не знает. Ей сказали, что она будет заложницей. В этой камере Ирина живет уже месяц: соседки все время меняются – наверное, их расстреливают каждое утро. Днем приводят новых, а наутро их тоже убивают.
Из этого я поняла, что она тоже, как и бьющаяся головой о стенку, сумасшедшая: как это можно без суда людей расстреливать, да в таких количествах? Где это видано?
Про нашу соседку она рассказала леденящую душу историю. Фамилия ее Смирнова. Она – жена мотовилихинского рабочего Ивана Смирнова. Когда в 1905 году в Перми были крупные беспорядки, его тоже арестовали. Она, недолго думая, пошла в жандармское управление и выдала всех его товарищей в обмен на то, чтобы его отпустили. Ивана освободили, а всех, на кого указала его жена, сослали в Сибирь. Когда в Перми к власти пришли большевики, то захватили они не только почту, телеграф, телефон, железнодорожную станцию и т. д., но и в целости-сохранности все жандармские архивы за чуть ли не сто лет. Там-то и обнаружили интересные записи. Сегодня ей объявили, что завтра расстреляют, причем сделает это собственноручно ее муж перед лицом своих товарищей.
– А дети-то у них есть? – зачем-то спросила я.
– Как нет! Трое.
– Да нет, не может быть, чтобы ее расстреляли, – у меня в голове эта история не укладывалась. – Она же сделала это из любви: потеряла голову и все такое. Это же понимать нужно.
Ирина улыбнулась какой-то русалочьей улыбкой – из тех, что и не улыбки вовсе, и, перед тем как погрузиться в свою меланхолию, сказала только:
– Вот увидишь.
Я не могла уснуть. С одной стороны, во мне еще не мог улечься внутренний вихрь, вызванный выступлением, – по инерции он все еще крутился. Чувство одновременно и усталости, и силы, наверное, и было тем самым знаменитым фотосинтезом Виктора Тимофеевича. С другой стороны, я уже придумала выход из этой ситуации, но лихорадка опасности била во мне, как пузырьки газа в шампанском, – сквозь все внутренности.
В шесть утра меня повели на допрос.
Мужичок крутил самокрутку и хитро щурился. Я не стала ждать наводящих вопросов и сразу перешла к наступлению.
– Товарищ, я не понимаю, в чем дело.
– Попалась, птичка, – и он выпустил дым мне в лицо.
– Примерно то же я слышала от следователя, когда меня поймали с пачкой революционных листовок.
Мы смотрели друг другу в глаза, и я понимала, что должна выиграть этот бой. Он первым отвел глаза.
– Давай, пиши, губерния. Жги, трави траву.