— Здорово, — сказал Лузгин. — И вино сами делаете?
— Ну, не сами, конечно, но делаем. Хорошее вино, французы покупают.
— Здорово, — сказал Лузгин. — Так какого же чёрта, Валентин?
— На вине много не заработаешь, — сказал Ломакин. — Это же не нефть. Это так, для развлечения.
— Но на жизнь бы хватало?
— Смотря на какую.
На любую, подумал Лузгин, на любую, потому что любая жизнь лучше этого смрадного погреба, откуда Валентин Ломакин уже не выйдет никогда, а ежели и выйдет, то до ближайшего забора, и пацанов своих он тоже не увидит, а всё потому, что человеку вечно мало. За себя Лузгин не слишком беспокоился: он верил, что со временем — когда? — его отпустят, не станут бородатые убивать ооновского журналиста, это им невыгодно в большом политическом смысле. Не обольщайся, тут же осадил себя Лузгин, могут шлёпнуть запросто, и не будет никакого международного скандала, на хрен ты сдался ооновцам, жалкий контрактник, а вот работал бы ты в штате — совсем другое дело: прилетели бы на вертолёте, в синих касках… Хренуш-ки, Володя, а не вертолёт.
Да нет же, отпустят, обязательно отпустят, просто так они не убивают, у них свои понятия о чести. И Лузгин им, в общем-то, не враг. Они, конечно, ненормальные с житейской точки зрения, но они не маньяки и не сумасшедшие, и какая-то правда за ними стоит, просто нам эта правда не нравится. Он что-то читал про Великий Туран лет десять назад или больше, и ему было очень смешно, как если бы он вдруг услышал про империю коряков или королевство чукчей. Но кто же знает, в самом деле, чьи предки жили здесь три тысячи лет назад, две тысячи или ближе. Четыре века Сибирь была колонией Москвы, и тюменские крестьяне, отправляясь за Урал, говорили, что едут в Россию. А здесь была Сибирь. Лузгин был бегленько знаком с трудами Николая Ядринцева, известного сибирского «областника», как сказали бы сейчас — сепаратиста, умершего сто с лишним лет назад своею смертью, чего не скажешь о его последователях, под корень выведенных Сталиным из государственных соображений — государственных, и без кавычек, как это ни печально сознавать. Ведь разме-телили при Сталине Чечню и было тихо, и здесь бы тоже было тихо, и не было бы этой зоны. Другие зоны — да, но этой не было бы точно. А вот ты сам хотел бы в ту, другую, в карьеры или на лесоповал? Нет, не хотел бы ни за что. Тогда заткнись, приятель, и не умничай, ложись и спи, как тебе посоветовал Ломакин, сам-то он вон как лихо похрапывает. Крепкие, крепкие нервы у парня, но воняет здесь просто ужасно, и чем дальше, тем невыносимее, а он думал, что притерпится и перестанет замечать.
Он часто просыпался — напрочь отлежал весь правый бок, но по-другому лечь не получалось, и слышал, как Ломакин сопит и всхрапывает и что-то бормочет во сне, коротко и зло. Намаявшись, Лузгин решился закурить, уселся тихо, чиркнул зажигалкой и увидел рядом голову Ломакина, склонённую к плечу, открытый рот в зарослях бороды, шевелящейся в такт тяжёлому дыханию. Он погасил огонь и затянулся, и несонный ломакинский голос произнесё:
— Пополам.
Дым перебивал другие запахи, но не был виден в темноте, и потому процесс курения получался каким-то неполным.
Со скрипом и стуком отдёрнулась крышка, сквозь горловину в погреб упал серый свет, потом косая тень, и громкий грубый голос приказал:
— Эй ты, писатэл, вихады!
Горло Лузгина опоясала быстрая судорога.
— Иди и ничего не бойся, — сказал Ломакин. — Они тебя не тронут.
— Я, это, если получится… — начал было Лузгин, но Ломакин шлёпнул его ладонью по плечу и произнёс:
— Да понял, я… Курить оставишь?
— Конечно, оставлю, — заворошился Лузгин, и снаружи рассерженно крикнули:
— Писатэл!
— Ты спокойнее там, — сказал Ломакин, принимая от Лузгина и пачку, и дымящийся бычок.
Наверху Лузгин до поясницы затянулся холодным чистым воздухом и помассировал пальцами затёкшее плечо. У горловины люка топтался и скалился черноголовый парень, увешанный оружием; он даже руку подал Лузгину, когда тот выбирался на поверхность. Поодаль, у крыльца просторного бревенчатого дома, стояли Дякин и Махит без оружия, с одинаковыми чёрно-зелёными повязками на левом рукаве.
— Здрасьте, — не без вызова буркнул Лузгин и вперевалку двинулся к крыльцу. Махит улыбнулся ему, а Дякин отвел глаза в сторону. — Где моя сумка? И чаю, пожалуйста.
Всё так же молча улыбаясь, Махит поднялся на крыльцо и скрылся в доме.
— Какого хрена, Дякин? — с тихой злостью сказал Лузгин. — Зачем понадобилось запихивать меня в эту вонючую яму? И ты знаешь, кто там на цепи сидит?
— Да знаю я, — ответил хмурый Дякин и объяснил, что погреб — это вроде алиби на случай, если бы «духам» пришлось уходить: солдаты при зачистке нашли бы Лузгина как «духовского» пленника и соответственно с ним обращались.
— Какое благородство. — Лузгин ткнул пальцем в мятую повязку. — А это зачем?
— Навроде пропуска, — ответил Дякин.
— Как там дела? Отбились наши? — Лузгин махнул рукой в направлении блокпоста.
— Потише, ты, — сказал тревожно Дякин, и Лузгин выдохнул, холодея: «Не может быть», — и Дякин остро глянул на него, и Лузгин уже больше не спрашивал. Вот, значит, как всё обернулось. И ты ведь знал, что так и будет, знал ещё ночью, когда видел зарево, и пулевые трассы, и эти машины на улице и слышал топот и наглые крики, и когда сидел в погребе и думал про ребят, все уже были убиты и лежали там мёртвые, а ты был живой и думал об одном — чтоб не воняло.
Из дома вернулся Махит с чёрно-зелёной тряпочкой в одной руке и сумкою в другой. Дякин молча взял тряпочку и повязал её на рукав лузгинского пуховика.
— Простите, в дом не приглашаю, — сказал Махит, протягивая сумку. — Ваш друг вас накормит. Полагаю, он вам объяснил…
— Объяснил. Я свободен?
— Безусловно, — ответил Махит. — И тем не менее я не сомневаюсь в вашей готовности до конца исполнить свой журналистский долг.
— В каком это смысле?
— Возвращайтесь сюда после завтрака. Часа вам хватит?
— Хватит, — ответил Дякин. — Давай, пошли.
— И побрейтесь, пожалуйста, — с мягкой улыбкой добавил Махит. — И вообще, приведите себя в должный вид.
— Идём, Володя, — Дякин тянул его за руку.
На пути к воротам Лузгин прошёл мимо широкого, ровно сиявшего в утреннем сумраке окна и увидел за прозрачной занавеской плечи и головы плотно сидевших за столом мужчин, черноголовых или бритых; через стекло донёсся рокот голосов, говоривших на чужом языке, и Лузгин понял, почему его туда не пригласили. За воротами у деревянного столба курил тот самый парень, что выпустил его из погреба, и с явной завистью смотрел на освещенное окно, со скуки щёлкая скобой автоматного предохранителя.
— Аллах акбар, писатэл! — сказал парень и показал Лузгину маленький кулак.