– Я с полной серьезностью – за! – громко ответила я, радуясь, что меня спросили.
Начинало уже темнеть, но сборище и не думало расходиться.
Кто-то развел небольшой костерок, начали печь нанизанные на палочки грибы, которых, впрочем, никто не ел. Такую драгоценность губили почем зря! Папа призывал к порядку, предлагал поставить вопрос на голосование. Но все почему-то совсем развеселились, начали швырять друг в друга сырыми грибами, в меня тоже попало несколько штук, я была очень довольна – меня принимали в компанию. Затем в темноту полетел целый фейерверк горящих грибов. Они летели красивыми сверкающими траекториями, рассыпая кругом искры. От искр кое-где вспыхнула стерня, все бросились затаптывать огонь. А когда вернулись на места и успокоились, всем было ясно, что Мамино предложение принято.
Неформально, неуставно, без протокола, среди шуток, воплей и писка оно было принято. Несогласные, конечно, были – Папина подруга просто встала и ушла в палатку спать, зовя за собой Папу. Но Папа недаром сделался нашим вождем. Ощутив общее настроение, он быстро применилcя к нему, за подругой не пошел, швырялся грибами, орал песни вместе со всеми. Двое-трое других недовольных мрачно молчали, догадываясь, что дальнейшие возражения будут встречены шутками, и, скорей всего, злыми.
И это соглашение соблюдалось всеми, кроме одного, того самого нытика, который поначалу обособился, покупал, готовил и ел отдельно, но очень скоро не выдержал и попросился в компанию.
Трудно передать, насколько это решение облегчило и упростило нашу совместную жизнь и работу. Освободив нас от заботы о деньгах, от нечистого соревнования за выгодную работу, оно, как ни удивительно, заставило ленивых стараться, а неленивых стараться еще больше. На любой работе. Никто теперь ни от какой не отказывался. Всех – подумать только! – подогревало сознание, что каждый трудится на общую пользу. И меня тоже. Это замечательное, редкостное ощущение. В советское время понятие «общая польза» было попросту привычной пропагандой, неразбавленным враньем. Ощущение это подразумевалось, но знакомо, по-моему, было только самым закостенелым комсомольским работникам младшего состава. А в несоветское время и в несоветских местах о нем могут мечтать только прекраснодушные левые идеалисты да еще, может, в своем извращенном понимании, бритоголовые неонацисты.
Стало нам жить гораздо лучше. И еда наконец появилась. Не бог весть какая, выбор продуктов в сельпо был минимальный. Повара наши, менявшиеся каждые три-четыре дня, не были большими кулинарами. Но есть было можно, а отсутствием аппетита никто не страдал. Про грибы мы забыли (аллергию на грибы, появившуюся у меня в последние годы, я приписываю этому давнему перееданию).
Я по-прежнему работала на комбайне с Батырбаем. Тракторист оказался человеком уравновешенным, немногословным и для меня совершенно закрытым. Таких разговоров, сравнительно свободных, как в первый день после бешбармака, у нас больше не бывало. Почему – я не узнала тогда и не знаю по сей день. Впрочем, Батырбай был вполне дружелюбен и приветлив. Но бешбармака больше не предлагал, а предложенный мной бутерброд с бычком в томате вежливо взял и поблагодарил, а позже я случайно увидела его в стерне, раздавленный и прикрытый соломой, которую сдул ветер. И я тоже перестала предлагать ему свою пищу.
Однажды я пропустила три дня, не работала. А когда прибыла в поле и подошла к трактору поздороваться с Батырбаем, на его месте сидел парнишка лет семнадцати, такой же круглоголовый и черноглазый, сразу видно, что сын.
– А отец где? – спрашиваю.
– Он сегодня не придет, и завтра не придет, а только послезавтра, – отвечает парнишка и улыбается во весь рот. – Я вместо него. Назым! – и тянет руку.
– Юля, – отвечаю я и жму руку, небольшую и мягкую, не заскорузлую, как у отца.
– Я знаю, – говорит он и улыбается еще пуще. – Отец про тебя говорил.
– И что же он говорил? Плохое или хорошее?
– Да нет… – парень смутился. – Не плохое и не хорошее, а так, вообще.
– А что с ним случилось? Заболел?
– Не-е, зачем заболел? – парень с облегчением засмеялся. – Здоровый! Чего ему болеть?
– Тогда почему на работу не вышел?
– Он лошадь съел, сразу после этого нельзя.
– Что-что он съел? – я решила, что ослышалась.
– Да лошадь. Слабая уже была, еще неделю, самое большее дней десять, и все. Так вот, чтоб не пропадало мясо. Дохлую мы есть не станем.
Это-то было понятно, непонятно, что значит «лошадь съел». Поел конины? Ну и что? Из-за этого не работать? Парень говорил по-русски чисто, лучше отца, непохоже, что оговорился.
– Что ты хочешь сказать? Объясни.
– Чего объяснить?
– Про лошадь.
– А чего? Сварил и съел.
– Сам, один?
– Ну да. А вторую мы съели, вместе с матерью. У нас семья маленькая, всего три брата. Мы теперь мясо каждый день едим, сколько влезет! – похвастался он.
Я хотела было спросить, с чего это они вдруг так разбогатели, и тут вспомнила слова Батырбая про травку, лошадкам кушать, которой теперь нету.
Мы начали работать. Назым гонял трактор лихо, не жалел свою машину, как Батырбай. Меня трясло так, что зубы клацали, я едва не прикусила язык. И зерна мы набрали больше, чем с Батырбаем, потому что Назым не боялся обработанных сверх нормы гектаров. Гнал и гнал, старался для отца. Я не уверена была, что это для Батырбая так хорошо, но вмешиваться в их неведомые мне расчеты с совхозом не стала.
А мне не давали покоя слова «лошадь съел». В обеденный перерыв я взяла свои бутерброды и пошла к трактору. Назым сидел на земле и хлебал из знакомого котелка. И конечно, опять бешбармак. И он, в отличие от отца, с удовольствием принял мой бутерброд, а взамен оставил мне чуть не полкотелка.
Ему хотелось расспрашивать меня про Москву, но я быстро навела разговор обратно на его отца.
– Что же он теперь делает?
– Чего делает, ничего не делает! Лежит и спит. Проснется, поест, чаю попьет и опять спать. И ночью тоже, проснется, поест, попьет – и спать. Ночью сегодня последнее доел, теперь совсем больше есть не будет, ни сегодня, ни завтра. Будет весь день спать, и завтра будет спать. По-другому нельзя. А послезавтра выйдет на работу. Ты не беспокойся. Я уже второй раз его заменяю, и все нормально.
– Да я не беспокоюсь, я только не могу себе представить, как один человек может съесть целую лошадь.
– Да ведь она уже совсем худая была. И ведь не сразу же, а за три дня и три ночи. Надо успеть, дольше нельзя, протухнет. Жалко.
Так мне и не удалось ничего выяснить – Назым просто не мог понять, чему я удивляюсь.
Позже мне рассказал наш казах-водовоз, как это делается. Разрубленная на небольшие куски туша, вместе с костями, укладывается в котел, заливается водой и томится на слабом огне. Долго-долго, можно оставить на целую неделю и даже дольше, подливая понемножку воды. Под конец солят, кладут перец и какие есть приправы. Всё, в том числе кости, разваривается до консистенции вроде плотного паштета, при этом сильно уваривается, уменьшается в объеме. Эту массу и едят. Как бы белковый концентрат, в котором, по-моему, кроме белка и кальция из костей, ничего другого уже не осталось. Едят часто, в промежутках спят. Доев, два-три дня не едят и не пьют, только спят. Говорят, если понемногу, очень полезно для выздоравливающих и вообще ослабленных. Не знаю, не пробовала.