* * *
Летом заводской детский сад, где работала мама, выезжал на дачу. И я вместе с ним.
Мы с мамой жили в общежитии, в дощатом домике со странным названием «шанхай» — видимо, в честь миссионеров, строивших коммунизм в Китае. Шанхай был разделен фанерными перегородками на множество тесных конурок, вмещающих две кровати и зажатую между ними тумбочку. Первой заботой пожарных с началом сезона было обнаружить и ликвидировать все самодельные розетки, тайком установленные хитроумными рабочими с лесопилки, — чтобы лишить сотрудников детского сада возможности пить чай где попало и включать в холодные ночи огнеопасные обогреватели. Вслед за пожарными опять появлялись рабочие, предлагая свои услуги по обогреву на новых основаниях, и их предложения пользовались спросом. Мама очень переживала, что ночью меня разбудят. Но я спала, как сурок, и буйная дачная жизнь воспиталок мало меня касалась. Я была вольной птицей, допущенной сразу на две территории — в пионерский лагерь и в детский сад. В лагере я танцевала, маршировала и ухаживала за кроликами, в детском саду укрывалась в дощатой комнатке с книжкой и ходила в душ.
Все сотрудники садика упорно величали душ «баней», с подачи няни Комковой. Муж ее, горький пьяница, работал при «бане» истопником. Катя неусыпно за ним следила — чтобы он напивался лишь после того, как в душе появится горячая вода, — и этим вносила неоценимый вклад в привитие гигиенических навыков детям пролетариата. Ее ключевую роль понимали все — от заведующей до последней уборщицы — и не оспаривали присвоенное Комковой право распоряжаться ключами от душевых. Группы ходили мыться по графику — в свой «банный день». Воспитатели с нянями мылись следом за детьми. Но маме с двумя другими женщинами было дозволено мыться еще и по воскресеньям — в компании с самой Комковой. Первые две, Катины подружки, тоже были нянями, только ночными. Маму же Комкова считала блаженной: та раздавала детям на обед по целой котлете (а не по половинке, как это делали другие воспиталки), не съедала детские гостинцы, привезенные родителями в родительский день, не умела ругаться матом и жила без мужика. Круглый год — даже летом, что, в общем-то, было почти ненормальным. В силу склонности к покровительству убогих, тетя Катя взяла маму под опеку, а заодно — и меня. Я Комкову любила — за веселое сквернословие, сыроежки в сметане и бесконечные байки о своей деревенской юности и фабричной молодости.
Когда мне было четырнадцать, Комкова, растиравшая спину своей сподвижнице, вдруг бросила в мою сторону взгляд, опустила руку и, упершись в голые намыленные бока, стала меня разглядывать:
— Анька, а у дочки-то сисечки выросли! А ну-ка, повернись! Повернись-повернись! Гляди-тка, стесняется. Ай, молодец!
С этого момента Комкова считала своим долгом время от времени проводить досмотр и вслух комментировать обнаруженные во мне изменения. И год от года эти комментарии становились все более подробными и исполненными чувства, вгоняя в краску и тревожа воображение, — так что я готова была уже отказаться от совместных с ней «банных» походов.
— Ты гляди-тка, и талия у ей. И сиськи торчат. Тебя за сиськи-то кто уже трогал? А шея-то! Мамка, ты, небось, по утрам ее за уши тянула?
Однажды она вдруг спросила:
— Аська, ты вся обрисовалась уже. Мальчик-то есть у тебя?
— Не нужен ей никакой мальчик. — Мама, как и я, любила слушать Комкову, но тревожилась, когда тетя Катя начинала учить меня жизни.
— Нужен, — твердо говорила Комкова. — Как в деревне было? Мы там, что ни праздник, хороводы водили. Знаешь, Анна Давыдовна, как хороводы-то водят? Думаешь, это — как под елкой? С Дед- Морозом? Хоровод, милые, — лицо у Комковой делалось мечтательным, — это вам не ансамбль «Березка». Это примерка такая. Пока в хороводе-то идешь, каждого за ручку подержишь, к каждому прижмешься, к каждому притиснешься.
— Ну, к каждому-то зачем прижиматься? — Мама, как могла, противостояла открытой пропаганде растления малолетних.
— Как зачем? Говорю же — для примерки. Чтобы знать, где мягче да слаще. Где сердце больше волнуется.
— Тетя Катя, чему ты девочку учишь?
Но Комкова только отмахивалась:
— Так ты ж научишь разве? Ты на себя посмотри: у тебя бабье чутье в загоне. Вон Костя с лесопилки ходил-ходил, смотрел-смотрел — а ты будто не видишь.
— При чем тут Костя с лесопилки?
— А при том. Он бы и розеточку наладил, и лампочку новую ввинтил. И кровать починил. Кровагь-то вон как шатается! А ты… Ну, да ты уже конченая. А Аська знать должна. А то дойдет до главного, она и одеревенеет. Что глаза круглые делаешь? Никогда не слыхала про такое? Как девка бабой стать не может?
Мама пожимала плечами. С ее точки зрения, все было наоборот: девки то и дело становились бабами — в нарушение всех приличий и явно спеша с выполнением плана.
— А я тебе расскажу. Я, когда на фабрике работала, у нас в общежитии Нинка жила. Бледненькая, тощенькая. Принцесса такая. И всех сторонилась, на танцы не ходила, не гуляла. Все ждала, когда принц за ней прискачет.
Ну, прискакал — инженер один, важный такой. Ему, вишь, понравилось, что она вся насквозь светится. Чистоту свою блюдет. Замуж ее позвал. И что? Через неделю после свадьбы Нинка приходит к нам плакать. Не может он из нее бабу сделать: ничего у них не выходит. И не кругли глаза. Все у него нормально было. И Нинка не первая. Я-то знаю! Просто тело у ей непривычное было. На ласки не отзывалось. Он ее трогает, а она от этого только деревенеет. — Комкова повернулась ко мне. — Поняла, для чего мальчик нужен? Чтобы тело попривыкло да себя узнало.
— Ох, и придумаешь ты, тетя Катя!
Глава 3
Хорошо, что забор — с решеткой, и через прутья все видно — все, что творится внутри. И видно эту девушку в мужском пальто и строительных ботинках.
Она курит у входа в подвал. Выходит Влад, наклоняется к ней, прикуривает — и выпускает в воздух длинную седую струйку дыма. Так они стоят и, поглядывая друг на друга, курят. А потом вместе уходят. Обратно в подвал.
Я продолжаю смотреть во двор, на железную дверь. Хорошо, что я их увидела. А они меня — нет. Вошла бы — а там эта девушка.
Я собиралась сказать: привет! Знаешь, я теперь «киса». И это много меняет: вещи видятся совершенно в ином свете. Поэтому я подумала: может, мы правда попробуем? Ведь ты хотел…
Чего вдруг так?
Да ничего. Решила доставить удовольствие старому другу. Это же, знаешь, огромное удовольствие— лишать девственности. Из-за него мужчины убивали друг друга.
Нет, убивать никого не придется. И вообще все просто: не нужно меня жалеть. Ты и не станешь. Тебе ведь плевать, плохой ты или хороший. А Геннадий Петрович плохим быть не может. Но по-другому не получается. Мне надо сделать больно. Не просто больно, а очень-очень. Так больно, что я могу возненавидеть.
Мой вход оказался заперт. На железную дверь. И нужно заветное слово: «Сезам, откройся!» Но он не может сказать. Он не будет мне врать. Чтобы меня не унизить. К тому же я не поверю.