Тот, кто превращает все формы и одухотворяет все члены — это Единый Бог, который есть Дух; и поэтому глубинный внутренний прачеловек обращает свою молитву не вовне, но к своей собственной форме, поклоняясь по порядку всем ее членам: ведь внутри каждого из них тайно живет уникально проявленный образ божества.
Превращение формы, о котором я говорю, становится видимым телесными очами, когда алхимический процесс трансмутации достигнет своего конца. Начинается же это превращение формы тайно и невидимо: в магнетических потоках, которые определяют деятельность позвоночника в телесной системе человека. Вначале изменяется форма мыслей человека, его наклонности и желания, потом меняются поступки и вместе с ними трансформируется сама форма, пока она сама не станет телом воскресения, о котором говорится в Евангелии.
Похоже, что ледяная статуя начинает расплавляться, вытекая изнутри наружу.
Придет время, когда учение Алхимии будет открыто многим. Это учение лежит пока, как омертвевшая груда развалин, и выродившийся факиризм Индии — это руины Алхимии.
Под трансмутирующим влиянием духовного первопредка я превратился в автомат с оледеневшими чувствами и оставался им вплоть до дня «расплавления моего трупа».
Если ты хочешь понять мое тогдашнее состояние, ты должен представить себе безжизненную голубятню в которую залетают и из которой вылетают птицы: она же остается ко всему безучастной. И ты не должен более измерять меня человеческой меркой, меркой, которая годится для людей, либо для подобных им.
X. Скамейка в саду
По городу прошел слух, что точильщик Мутшелькнаус сошел с ума. Выражение лица фрау Аглаи печально. Рано утром с маленькой корзинкой она идет на рынок делать покупки, потому что ее служанка ушла от них. День ото дня платье ее становится все грязнее и неухоженнее; каблуки ее туфлей стерлись. Как человек, который от тяжести забот не может более отличить внутреннее от внешнего, останавливается она иногда на улице и разговаривает сама с собой вполголоса.
Когда я ее встречаю, она отводит глаза. Или, может, она более не узнает меня?
Людям, которые спрашивают о ее дочери, она говорит коротко и ворчливо: «Она в Америке».
Прошли лето, осень и зима, а я еще ни разу не видел точильщика. Я больше не знаю, прошли ли с этого времени годы, или время застыло, или одна — единственная зима кажется мне бесконечно долгой… Я чувствую только: видимо, это снова весна, потому что воздух стал тяжелым от запаха акации, после грозы все дороги усыпаны цветами, а девушки одевают белые платья и заплетают в волосы цветы.
В воздухе слышится пение.
Над набережной свисают ветви шиповника, сползая в воду, и поток, играя, несет нежную бледно-розовую пену их лепестков, от порога к порогу, туда, к опорам моста, где река так украшает ими подгнившие столбы, что кажется, будто они начали новую жизнь.
В саду, на лужайке перед скамейкой трава сверкает, как изумруд. Часто, когда я прихожу туда, я вижу повсюду незначительные перемены: как будто кто-то побывал там до меня. Иногда на скамейке лежат маленькие камешки в форме креста или круга, как будто с ними играл какой-то ребенок, иногда там бывают рассыпаны цветы.
Однажды, когда я переходил улочку, навстречу мне из сада вышел точильщик, и я догадался, что это, должно быть, он приходит сюда, к скамейке, когда меня нет.
Я поздоровался с ним, но, казалось, он не заметил меня, даже когда его рука встретилась с моей.
Он смотрел рассеянно перед собой с радостной улыбкой на лице. Вскоре случилось так, что мы часто стали встречаться в саду. Он молча садился около меня и начинал своей палкой выводить на белом песке имя Офелии.
Так мы сидели подолгу, и я раздумывал обо всем этом. Потом однажды он начал тихо бормотать что-то. Казалось, он говорил с самим собой или с кем-то невидимым; постепенно его слова становились отчетливее:
— Я рад, что только ты и я приходим сюда! Это хорошо, что никто не знает про эту скамейку!
Я удивленно прислушивался. Он называет меня на «ты»? Может, он принимает меня за кого-то другого? Или разум его помутился?
Быть может, он забыл, с каким неестественным подобострастием относился он ко мне раньше?
Что он хотел сказать словами: «Хорошо, что никто не знает об этой скамейке»?
Внезапно я так отчетливо почувствовал близость Офелии, как будто она подошла к нам вплотную.
Старик тоже ощутил нечто и быстро поднял голову. Луч счастья заиграл на его лице.
— Ты знаешь, она всегда здесь! Отсюда она провожает меня немного до дома, а затем возвращается назад, — бормотал он. — Она мне сказала, что здесь она ждет тебя. Она сказала, что она тебя любит!
Он дружелюбно положил мне ладонь на руку, посмотрел мне в глаза счастливым долгим взглядом и тихо договорил: — Я рад, что она любит тебя!
Я не сразу нашелся, что ответить. Запинаясь, я наконец выдавил: — Но ведь ваша дочь… она… она же… в Америке?
Старик наклоняется к моему уху и шепчет таинственно:
— Тс! Нет! Моя жена и другие люди так считают. Но она умерла! И об этом знаем только мы двое: Ты и я! Она сказала мне, что ты тоже об этом знаешь! Даже господин Парис не знает об этом. — Он видит мое удивление, наклоняется и старательно повторяет:
— Да, она умерла! Но она не мертва. Сын Божий, Белый Доминиканец, сжалился над нами и позволил ей быть рядом с нами!
Я понимаю, что странное душевное состояние, которое в старину называли «священным безумием», овладело стариком. Он стал ребенком, он играет с камешками, как дитя, он говорит простые и ясные слова, но его сознание стало ясновидящим.
— Но как случилось, что Вы узнали об этом? — спрашиваю я.
— Однажды ночью я работал на сверлильном станке, — рассказывает он, — тут водяное колесо вдруг остановилось, и я больше не мог заставить его двигаться. Потом я заснул за столом. Во сне я увидел мою Офелию. Она сказала: «Папа, я не хочу, чтобы ты работал. Я мертва. Река не хочет больше вращать колесо, и я буду вынуждена делать это за нее, если ты не перестанешь трудиться. Пожалуйста, перестань! Иначе я буду всегда там, в реке, и не смогу прийти к тебе». Когда я проснулся, я сразу же, еще ночью, побежал в церковь Богородицы. Была темень и мертвая тишина. Но в церкви звучал орган. Я подумал, что церковь должна быть заперта, и туда не удастся войти. Но решил, что, если буду сомневаться, я действительно не смогу войти туда, и я перестал сомневаться.
В церкви было совсем темно, но сутана доминиканца была такой ослепительно белой, что я мог видеть все, не сходя со своего места под статуей пророка Йоны. Офелия сидела подле меня и объясняла мне все, что делал святой — этот Белый человек.
Вначале он встал перед алтарем и замер там с распростертыми руками, как огромный крест. Статуи всех святых и пророков один за другим повторили это движение за ним, пока вся церковь не наполнилась живыми крестами. Затем он подошел к стеклянной раке и положил в нее что-то, что напоминало небольшой черный кремень.