Я тоскую только по Мату, Конечно, это тоже совсем не болезненно. Для меня эта тоска — огромное умиление, зрелое и сладостное, когда я думаю о Мате, последний контакт с которым был неудачным.
Интересно, что наибольшее в жизни спокойствие охватило меня только после того, как я убила человека, Точнее, немного раньше, но с тех пор оно меня не отпускает. Потому что у меня был достаточно трезвый рассудок, чтобы понять, что большой пакет с бежевым порошком меня успокоит и необходимо его забрать. И чтобы сказать охранникам, что тот чувак уснул и не хочет, чтобы его до вечера будили. Хотя я наверняка страдала — во мне, должно быть, еще с вечера сохранились остатки спокойствия. Иначе я бы обосралась от страха. А сейчас я вообще не сру. Мне даже и кушать не нужно: я избавилась от всех жизненных функций. Мое тело настолько легкое, очень сладкое, но словно несуществующее. Вместо тела — одна сладость. Ведь я — это чистые эмоции, глубокие и пространные. Я даже могу не спать, потому что постоянно то ли сплю, то ли не сплю — нахожусь между явью и сном. Интересно, что после первого раза у меня была тошнота. Но сразу же после этого мне стало так горячо. Как тогда, когда я впервые увидела своего сыночка.
Подобное состояние должно быть доступно только определенному типу сладких созданий. Они могут естественным образом в нем раствориться. Злое создание отравит собой даже самое сладкое состояние, когда по воле какой-то ошибки это состояние его охватывает. Мерзко, когда такой ублюдок пытается сожрать — да еще и причмокивая — то, что ты так сильно любишь. То, что только тебе одному принадлежит.
Я выкуриваю еще немного порошка. Наверное, много дыма зря пропадает, потому что организм еще не привык к поглощению большего количества. Но пусть себе пропадает, этот дым, — у меня еще все равно полкило осталось. Даже мой рассудок не способен постичь это богатство. То есть он-то его постигает, но не в состоянии его поделить на количество дней и часов. Уже долгое время длится тот же час.
Я подъезжаю к дому и выхожу — как будто бы и двигаюсь, но я — неподвижна. Баськи не должно быть в это время дома, она наверняка с тем своим сотрудником. Матик будет один. В подъезде на подоконнике я курю еще один раз, потом прохожу несколько интенсивных, густых метров, чтобы, наконец, позвонить в дверь.
— Матик! — кричу я.
— Иди отсюда, — отвечает ребенок из-за двери.
— Матик, открой. Что бы ни случилось, я остаюсь твоим отцом.
— Ты — не мой отец.
— Ну что же ты говоришь? — отвечаю я спокойно, даже с некоторой сладостью. — Ты у меня это не сможешь отобрать. Я тебя на руках носил. Я помню, как ты выплевывал сосочку, а потом плакал из-за того, что ее у тебя нет. А когда я тебе ее снова давал, ты был на седьмом небе. Ты знаешь, что чувствует отец по отношению к своему ребенку? Мне всего лишь хочется, чтобы тебе всегда было так же, как тогда.
— Знаю я тебя. Ты не мой отец.
— Матик! Матик!
Дверь медленно открывается. Я вхожу внутрь. У него так сильно напрягаются лицевые мускулы, что глаза становятся длинными, как у трупа. Он смотрит мне в глаза.
— Ну конечно, это правда, — соглашаюсь я. — Я — не твой отец. Я — твоя мама. Твоя настоящая мама.
— Ты обкуренный! Ты обкуренный, — говорит он, а потом странно — сухо и громко — кашляет.
— Матик, — говорю я. — Я не обкуренная. Я — гера.
Он закрывает глаза.
— Матик, это хорошо. У тебя опять будет мама, — говорю я, проходя мимо серванта. — У тебя опять будет то, что тебе так сильно-пресильно нужно.
Ребенок поворачивается ко мне спиной и выходит в туалет. Он закрывается на крючок. Я должен это как-то ему туда доставить. Конечно, еще не понятно, закурит ли он, даже если я это сделаю. Но именно поэтому он должен закурить.
Я иду в кухню. В кухне есть маленькое окошко под самым потолком, которое выходит в туалет. Я вскарабкиваюсь на стол, открываю окошко, а потом забрасываю Матику в туалет фольгу, зажигалку и две четвертинки геры в пакетиках.
Потом жду несколько долгих секунд, и вдруг весь сортир становится горячим, а голова наполняется сладкой глазурью, которая сразу же затвердевает, но из-за этого становится еще более крепкой. Я опять превращаюсь в совершенно счастливое и спокойное создание, спокойное, как смерть.