Он зарылся с головой в пыльное покрывало.
Она подняла голову:
— Пошел ты со своими извинениями. Ты просто…
Он еще глубже зарылся в тряпье. За дверью слышались шепот и шум шагов.
— Слышишь, это они, — произнесла она, всхлипывая, — что я им теперь скажу? Они ожидают, что мы ляжем вместе… Ты хочешь, чтобы я умерла от стыда?
Он уже не слышал, сон сковал его, несмотря на тяжкий груз печали. Покрывало пахло медом и овчиной; бабушка Саксо тоже пахла медом и овчиной, когда она била нас по щекам своей холодной ладонью. За перегородкой, под луной, бараны блеяли, как черти, я видел, как их рога и крупы движутся над загоном, их длинная блестящая шерсть переливалась в лунном свете, как гранитное руно, грудь мою сжимает страх; дрожа, стуча зубами, я бегу и зарываюсь с головой в бабушкины юбки.
— Ты никогда не станешь мужчиной, — говорит мне бабушка, поглаживая мои волосы, — я отведу тебя к пастору. Может быть, он сделает что-нибудь для тебя. Тебе повсюду мерещатся черти, это нехорошо. Ангелы ведь тоже вокруг нас, но ты их не видишь. Проходя рядом с девочкой, ты краснеешь. Мы пойдем к пастору завтра, он даст нам что-нибудь из еды к обеду. Я не могу доверить тебе скот, ты никогда не научишься стричь овец и делать сыр. Я пристрою тебя на учение. А все же ты славный мальчик, — добавляет она, целуя меня в лоб.
Внезапно двор и хлев наполняются хриплыми голосами и блеянием. Джо, Арчибальд и Рой резко распахивают дверь. Мои братья ненавидят меня. Я завидую их силе, наглости и красоте, я завидую даже пятнам на их одежде. Я прячусь за бабушку, я стыжусь своих узких плеч и мягких волос, стыжусь своей чистоты, своих тайных слез и сложенных ладоней. Ночью они вытаскивают меня из кровати и выталкивают на мощеный камнями двор. Они мажут меня навозом, иногда даже принуждают есть его. Я не кричу, мне стыдно. Коровы и овцы тычутся мордами и рогами в изгороди хлева, я сжимаю кулаки, я кусаю бархат их одежд и прохладу ночи. Бабушка слегка похрапывает под своей красной периной. Они окунают меня по пояс в холодную поилку для скота, вода разрезает меня пополам, вокруг блестит бархат одежд и розовая кожа ладоней. Легкие, злобные водяные твари скользят по моим голым ступням. Вдали, в долине, свистит паровоз. Гордость — сила моя…
— Ты хочешь, чтобы я умерла со стыда? Они засмеют меня. Ежели ты боишься дьявола, так я — не он.
Эдвард уснул. Кармилла встала, подошла к креслу, отвернула покрывало с лица юноши и долго всматривалась в него.
— Может быть, он и прав, — пробормотала она.
Распустив шнуровку корсажа, она склонилась над ним и нежно поцеловала его в лоб. Она вышла в коридор. Там ее уже поджидал Герберт. Он схватил ее за талию и втолкнул в свою комнату.
~~~
Эдвард всегда сопровождал нас на прогулках. Это был каприз Друзиллы. В его присутствии она ощущала себя сильной, между нами сквозило дуновение вечности. Он заражал ее здоровьем. Я молчал. Она полностью принадлежала ему. Сжимая в руке сумку с едой, он слушал ее, не понимая ни слова. Однажды он угодил ногой в осиное гнездо; осы сильно покусали его в ступню и колено. Друзилла испугалась, усадила его на пень, заметалась, оттолкнула меня, тщетно обыскала свою сумочку в поисках лекарств, кинулась к нему, начала массировать его ногу, смочила укушенные места минеральной водой. Он все время пытался остановить ее вялыми жестами, но я видел, что ласки Друзиллы возбуждают его. Она его любила. Две недели у него был жар. Она не отходила от его кровати. Иногда по вечерам его охватывало безудержное веселье. Я слышал их смех… Когда я входил в комнату, я видел их так близко друг от друга, раскрасневшихся, растрепанных; ее сотрясает нервический смех ребенка, застигнутого братом за непристойным занятием; он, лежа на кровати, заваленной книгами, шоколадом, апельсинами, небрежно опирается на ее плечо. Я притворялся участником их игр. Считая меня сообщником, они, не стесняясь, предавались веселью тем более безудержному, что оно разворачивалось на моих глазах — мой уход повергал их в состояние тревожного ожидания.
В эти минуты веселья Эдвард раскрылся для меня с неведомой мне прежде стороны. Я не находил в нем былой неловкости и скованности. К его мрачной замкнутости это лишь добавляло очарования. Этот мрачный ангел скрывал секрет наслаждения жизнью. Друзилла играла с ним в карты на деньги — и он почти всегда выигрывал.
Он не обладал грацией Дональбайна. Полюбить для него означало пуститься в предприятие, полное пламени и проклятия.
О Друзилла, как мог я любить тебя и в то же время жаждать твоей смерти?
О Демон, как давно я в твоей власти, ты удерживаешь меня тем, что все время говоришь мне правду!..
~~~
Друзилла много путешествовала; она затащила меня в итальянское захолустье, на берега африканских озер, на пустынные плато Севенн. Один раз мы на шесть дней задержались в Дамаске. Оттуда вместе с сувенирами Друзилла привезла десятилетнего чистильщика обуви по имени Моктир. Мы дважды теряли его во время обратного плавания. Он застревал в баре, где пожилые дамы из первого класса накачивали его сладкими винами. Друзилла спускалась в трюмы, раздавала солдатам-отпускникам сигареты, оплачивала каюты для больных. Офицеры смотрели на нас с неприязнью.
По возвращении в Эшби мы определили будущее Моктира: он окончит колледж и станет премьер-министром, футболистом или поэтом. Он смеялся, совался во все щели, не отвечал на наши расспросы, днем, совершенно голый, растягивался на горячих ступенях лестницы, таскал из коллекции Друзиллы золотые и серебряные монеты, с утра без стука заходил в ванные комнаты и спальни. Друзилла была без ума от своего маленького дикаря.
Он прожил в Эшби до осени. Когда солнце покинуло наши равнины, Моктир оставил игры, побледнел, стал нежнее, воровал меньше, вставал позже, подолгу сидел в кресле, согласился сходить к леди Пистилл, стал сопровождать Друзиллу в ее походах к пастору и прогулкам по окрестностям, вплоть до прудов Инвернесса.
Он заболел в первые дни ноября: без сомнения, он подхватил пневмонию на болотах Упсала’О. Друзилла день и ночь сидела у изголовья его кровати, изо всех сил стараясь развлечь его; но он больше не смеялся, только улыбался иногда. Откинувшись на подушки, положив слабые руки на расшитое покрывало, он пристально смотрел на покрытое дождевыми струями окно, на дубовые стеновые панели, на которых сверкали блики от горящих в камине дров, на золоченых ангелочков старинных ваз, на пасторали гобеленов. Иногда слеза, выскользнув жемчужиной из-под ресниц, скатывалась по его щеке.
Он уже почти не говорил, только гладил рассеянной жаркой ладонью белых кроликов и горлиц, которых я ему приносил, и качал головой, когда Друзилла подносила к его синеватым губам сочный плод.
В солнечные дни мы выносили его на террасу. Эдвард привязался к нему, как и ко всему, что любила его хозяйка. Рука больного свешивалась с шезлонга; Эдвард порой бережно поднимал ее и подносил к своим губам; однажды в полдень его глаза при этом встретились с глазами Друзиллы; он осторожно положил руку больного на одеяло.