Бар средней руки, из джук-бокса доносится рваная музыка, редкие посетители сидят за столиками, похожие на охотничьи трофеи. Бильярдным столом распоряжается женщина, играющая в восьмерку с желающими — всеми вместе и с каждым по отдельности. Шары падают в лузы с сочным протяжным стуком. На женщине кливлендская шапочка, в ушах неброские серьги. Самое замечательное — это ее комбинированный удар от трех бортов — шестой шар бьет восьмерку, отскакивает в двойку и мягко вкатывается в угловую лузу. Сидящие в баре мужчины, которые за много лет привыкли ей проигрывать, воспринимают ее как часть обстановки.
Стойка деревянная и тусклая, изъеденная временем и долгими зимними выпивками. Над стойкой висит пуласки — полутопор-полумотыга, — такими штуками пользуются при тушении лесных пожаров. Этот топор принадлежал Бобу Сэли — одному из троих уцелевших после пожара в Манн-Галче в 1949 году. Топор — настоящий музейный экспонат, обожженный лесным пожаром и закопченный вечным сигаретным дымом. На противоположной стене другая достопримечательность — голова зебры, застреленной на сафари в Африке и привезенная в Монтану за счет охотника. За стойкой бессменно находится Сэм — обладатель заведения, стопки футболок, запаса одежды для лесорубов — клетчатых красно-черных рубашек, трех пар джинсов, ботинок, куртки, до блеска начищенной винтовки, фотографии жены, сбежавшей от него в Толедо (он никак не может припомнить — в Испанию или в Огайо) и черного лабрадора с больными лапами. Сэму семьдесят один год, он подает двенадцать сортов бурбона и два сорта пива. По субботним вечерам он разрешает людям приносить с собой «колу», чтобы сэкономить на виски, но молчаливо не поощряет такую практику. Анхель пробыл в баре три часа, и все это время Сэм увлеченно читал учебник алгебры. Очевидно, от числовых выражений он лучше себя чувствует. Однажды он напился и сообщил трем разным посетителям, что в прошлой жизни был счетчиком на абаке, и было это в Древнем Египте. Его отнесли в кровать и уложили, не сняв с него ботинок. Но об абаке и Египте он больше не упоминал. Когда Анхель заказывает четвертый виски, Сэм внимательно смотрит на него.
— Если ты вырубишься, я оставлю тебя лежать здесь.
Сэм — злобный старик, но он прав. Анхель пьян в стельку.
Он вдруг обнаруживает, что вместо крови по его жилам потекла густая вязкая жидкость. Табуретка стала весьма шаткой штукой. И из каждой щели, из каждой тени, из каждого глотка янтарной жидкости выглядывает теперь его безумный священник. В горле стоит жгучая горькая желчь, как напоминание о падре. Джук-бокс играет «Слепого Вилли Джонсона».
— С тебя не хватит их любезности? — тихо, почти шепотом спрашивает женский голос.
Анхель поднимает глаза, и только теперь до него доходит, что все это время он смотрел вниз, разглядывая водовороты и глубоководные течения в стакане виски. Перед глазами повисает августовский пейзаж. Волосы — как только что скошенная пшеница. Скорее солнечного, чем желтого оттенка. Он переводит взгляд ниже и видит округлость бедер. Она берет его за подбородок и поднимает голову, заставляя смотреть себе в глаза. Он смотрит, но не узнает эту женщину. Нет, он никогда раньше ее не видел. Щекой Анхель чувствует ее дыхание и всматривается в зеленые глаза.
— Тебя подослал Исосселес? — спрашивает он.
— Давай пройдемся, — отвечает она и берет его за руку.
В небе круглая полная луна, светят огромные звезды, но все равно не видно ни зги. Он останавливает женщину, делает несколько неуверенных шагов вперед, оборачивается и внимательно ее разглядывает. Очень внимательно, во всех подробностях. Гибкая, маленькая, и есть в ней что-то такое, от чего у Анхеля начинает неистово колотиться сердце. Эти губы могут остановить время. Он ловит этот чарующий облик, стараясь запечатлеть его навсегда, как и эту мимолетную улыбку. Он наклоняет голову, это всегда помогало. Потом он падает задом в грязь.
Она улыбается ему с тем, свойственным некоторым женщинам терпением, какое не измерить ни одним инструментом, ни одним самым чувствительным прибором.
— Ночь еще не совсем кончилась, — говорит он.
Над водохранилищем разносится аромат горящего дерева.
16
Падре Исосселес научился пить ром в полуразвалившейся бамбуковой хижине на каком-то из островов Карибского моря, куда он удалился после встречи с Иисусом. Крышу почти снесло, а дверей не было вовсе. Пустой четырехугольник сорока футов в длину и десяти в ширину с тремя крысиными норками и несколькими высокими стульями, приставленными к самодельной стойке. Запах протухшей капусты и сырой конопли пропитывал стены и пол. Исосселес, прямой как палка, сидел в углу. На стену над его головой падал свет сквозь щель между стропилами, но угол падения света был слишком мал, и сам он сидел в густой тени.
Он был привычен к темноте, отчуждению, эти вещи были для него чем-то вроде силы всемирного тяготения. Еще ребенком он любил забираться в шкаф и засовывать голову в щель между висящими старыми пальто и одеялами, сложенными на полу. Он сидел там, разговаривая сам с собой на разных языках, разыгрывая сцены в лицах. У него был дар. К шести годам он выучил латинский, английский и португальский. Когда-то его мать была многообещающим антропологом, но бросила академическую карьеру ради пьяного поэта, который, в свою очередь, бросил ее, обобранную и беременную. Она родила сына на холодной соломенной подстилке в старой мансарде, где было полно клещей и мышей, а для полного счастья снизу доносился храп и ржание лошадей. Она никогда не рассказывала этого сыну, но ей не раз приходило в голову назвать ребенка Щенком.
Однажды весной, сидя в парке, он встретился с отцом, высоким человеком в длинном пальто. Человек дал ему пластиковые счеты, сказал, что был за морем и привез этот подарок с Дальнего Востока. Тогда Исосселесу было пять лет. На нижней части рамки счетов было написано «Сделано в Корее». Он помнил рукопожатие отца — жесткая ладонь и пальцы, гладко зачесанные назад волосы и легкая хромота, которую он заметил, когда отец ушел, да так и не вернулся. Даже Исосселесу была ясна ирония этого положения. Потом отец появился в их доме однажды вечером, прожил две недели, напился, а потом принялся избивать сначала мать, а потом ребенка. Никто из них не кричал и не плакал. Исосселес выжил только потому, что сначала считал, потом складывал, а потом вычитал. Последнее, что он помнил о своем отце, — это то, что двенадцать на двенадцать — сто сорок четыре. У него было сломано одиннадцать ребер. Одиннадцать на одиннадцать — сто двадцать один. Он пролежал в госпитале три месяца, а потом его взяли в школу с полным пансионом и очень строгими правилами. Управляли школой католические монахини. Там он и узнал, что Бог и его отец — родом из одной и той же страны.
Наука, математика и языки стали миром Исосселеса. К пятнадцати годам он знал наизусть все великие имена, имена всех великих седовласых старцев: Чандрасекар, Бор, Оппенгеймер, Пенроуз, Шама, Шварцшильд, Зельдович, Уилер и Эйнштейн. Эти слова звучали для него как литания. Он произносил слова, втайне надеясь, что настанет день, когда и его имя сорвется с чьих-нибудь уст при перечислении этого списка. Он завоевал право на бесплатную учебу в колледже. Он провел в колледже четыре года, прослыв даровитым бразильцем, будущим физиком, долговязым, худым и со странной походкой. Его манерность выражалась только густыми усами и темными горящими глазами. Он закончил класс лучшим, выиграл частично бесплатное обучение в Принстоне, получив редкий шанс заниматься общей теорией относительности под руководством самого Джона Уилера. Исосселес был занесен в каталог Уилера, законченный за десять лет до этого, список холодных, умерших звезд. Ему понравилась идея ухватить время за волосы, остановить его.