попробуешь – не узнаешь, – раздельно проговорил я. – Может, и вербую. А может, собрался бежать на край света. Как знать?
Она отодвинулась первой, отхлебнула из стаканчика, сморщилась:
– Гадость какая. Что вы тут пьете? Нормального кофе не купить?
– Позови в гости, выпьем хорошего. – Я вынул ручку и написал номер на листочке бумаги. – Вот мой телефон. Выучи наизусть, чтоб не нашли. Если надумаешь, звони.
Лейла немного помедлила, потом взяла бумажку со стола и сунула в карман.
– Зачем же заучивать? Пусть будет так, почерком самого кэптэна Клайва. Найдут так найдут. Мне уже бояться нечего.
Когда ее увели, я вернулся в кабинет и вызвал такси. Моя машина стояла внизу под зданием, но выжатый лимон – а именно таким я ощущал себя в тот момент – не должен садиться за руль. Трое суток предельного напряжения без сна; столь основательно ушибать голову мне еще никогда не приходилось. Утешало одно: этим утром положение уже не выглядело совсем безнадежным. Мне удалось поместить соблазнительную приманку прямо перед носом Джамиля Шхаде – и этой приманкой был я сам.
9
Я родился в субботу, в первый день первого весеннего месяца Нисана 5532 года, чьи буквы формируют слово святого языка, которое можно истолковать как указание: «Собирай, присоединяй!». Собирай, присоединяй. Три черных орла, раззявивших хищные клювы на гербах России, Австрии и Пруссии, вряд ли знали об этом, когда принялись в том же году рвать на части четвертого – белого, польского, – растаскивая его земли по кускам на три стороны света, чтобы собрать и присоединить их к своим территориям. Так мой народ, живший прежде под одним гоем, перешел во владение трех других, перерезавших новыми границами, а значит, и новыми поборами привычные шляхи между бывшими польскими местечками.
Но тогда, в 5532-м, мало кто из евреев об этом думал. Да и зачем? Поди разбери, который из гоев хуже… После ужасов гайдамацкой резни, случившейся всего за четыре года до моего рождения, было бы нелепо тосковать по прежней власти. Тем более что и шляхи, и местечки остались такими же пыльными летом, метельными зимой и непролазными от грязи в осенне-весенних промежутках. В тот год людей намного больше волновали совсем другие события: кончина рабби Дова-Бера, Магида из Межирича, последнего общепризнанного преемника великого Бешта, и грозные запреты, изданные тогда же ведущими раввинами Вильно и Брод, – запреты и отлучения, расколовшие еврейский мир на два непримиримых лагеря – хасидов и миснагедов.
Мой отец Симха, в противоположность своему имени, которое означает «радость», слыл замкнутым и молчаливым человеком. Улыбка появлялась на его губах, лишь когда он брал на руки меня – своего первого и единственного сына.
– Ах, Нухи, Нухи, Нухи… – приговаривал он, вглядываясь в мое лицо. – Неспроста ты родился в этот год, золотой мой мальчик. Кому же, как не тебе, собрать в душе мудрость святых праведников? Кому, как не тебе, соединить растерянный и гонимый народ, забывший о радости под плетьми и кровавыми клинками?
Я улыбался ему в ответ беззубым младенческим ртом, не имея ни малейшего представления о смысле и значении отцовских надежд. Симха между тем вел свой род от знаменитого Магарала – рабби Йегуды Ливы бен-Бецалеля из Праги. Того самого Магарала, который, подобно Творцу, создал из глины и праха страшное чудище под названием Голем, оживив его Божьим именем и начертанным на лбу словом «эмэт», что значит «истина». И Голем ходил ночами по пражским улицам, наводя ужас на злодеев, воров, клеветников и клятвопреступников, ходил, пока не устрашился рабби Йегуда дела рук своих. Потому что не Голему назначено решать, кто заслуживает или не заслуживает наказания. И тогда отвел Магарал сотворенное им чудовище на чердак и стер с его лба первую букву слова «эмэт», оставив только «мэт», то есть «мертвец». И в то же мгновение подломились глиняные ноги гиганта и рухнул он на пол с грохотом, от которого содрогнулась вся Прага. Потому что жизнь от смерти, дыхание от праха, порядок от хаоса отделяет всего лишь одна буква «алеф», начальная буква святого языка…
И все же отцовское происхождение от Магарала, а через него и от самого царя Давида значило по тем временам не больше, чем родственная линия моей матери Фейги, внучки основателя хасидского движения рабби Исраэля бен-Элиэзера, прозванного Бааль-Шем-Товом, в сокращении Бештом, то есть «Знающим Имя Всеблагого», а проще говоря, Чудотворцем. Я родился двенадцатью годами позже его смерти, в том же подольском городке Меджибож, где Бешт провел последние годы жизни, а затем и был похоронен. Его прямыми потомками, детьми единственной дочери Адели, были, помимо Фейги, два ее брата.
Первый рано покинул хасидскую столицу, переселившись в волынское местечко Судилков, и в дальнейшем не предъявлял претензий на трон наследника Бешта; зато второй, рабби Барух, воспитывался в доме Бааль-Шем-Това до самой смерти последнего, был его любимцем и в итоге возглавил двор хасидов Меджибожа. К несчастью, Барух не имел сыновей. С учетом этого понятно, почему мама возлагала на меня еще более честолюбивые надежды, чем отец. В мои ранние годы мы так часто ходили на могилу ее великого деда, что я начинал скучать, когда по каким-либо причинам в этих визитах наступал небольшой перерыв.
– Смотри, Нахман… – шептала в младенческое ушко мать, которая, в отличие от мужа, всегда предпочитала называть сынка полным именем. – Смотри, Нахман. Тут лежит Бааль-Шем-Тов, твой прадедушка, передавший тебе свою бессмертную душу. Он получил это сокровище от Святого Аризаля, а тот от рабби Шимона бар-Йохая, который унаследовал эту душу от самого Моше Рабейну. Ты пятый, сынок, пятый и последний. Смотри и слушай, слушай, слушай…
И я слушал, внимательно, как всякий послушный мальчик. Я вслушивался в звук материнских и отцовских слов, старался понять их значение, вникнуть в их смысл. Надо ли удивляться тому, что именно они просочились в мое детское сознание намного раньше других, простых и расхожих. Именно с ними я познакомился раньше, чем с повседневными понятиями человеческого быта. Надежда на избавление, жажда величия, вера в высокое предназначение и во врожденную способность «собирать и присоединять» казались мне с малого возраста ближе и понятней, чем улица, река, телега и городской рынок.
Предназначение – в нем и заключается главный и, видимо, единственный смысл человеческого бытия. Это слово я усвоил раньше, чем оторвался от кормящей груди; его внедрили в меня вместе с материнским молоком, начертили на моей голове, как «эмэт» на глиняном лбу, еще прежде, чем на темени зарос родничок. Предназначение – только ради него и пишется история, как народная,