И когда мне говорят, что я не могу быть художником, потому что я, дескать, католичка, приходится отвечать: жаль, но писать хуже, чем надлежит художнику, мне не позволяет как раз моя вера.
Ограничения, налагаемые автором на свои произведения, восходят к тому, что неизбежно диктуется самим их материалом. Строгость же этих предписаний превосходит самые суровые предписания религии. Автору католической прозы сложно ещё и по той причине, что для него в природном мире даёт о себе знать благодать Божья, а заботой его является не отделять собственную веру от драматического ощущения неподдельной реальности. А ведь никто в наше время не жаждет такого отпадения, как католики, которые требуют от автора ограничить то, что он позволяет себе замечать на уровне естества.
Если среднего читателя‐католика отслеживать по тем низменным образцам его брюзжащих писем в издательства, где он мгновенно предстаёт во всей красе, мы увидим скорее ненавистника плоти, нежели сына Церкви. Отделяя естество от благодати где только можно, такой католик низводит собственное понимание сверхъестественного к благочестивым штампам, допускающим только два рода литературы – сентиментальный и скабрезный. Тянет его, по всей видимости, на первый, что не мешает ему властно пресекать второй. О том же, что два этих рода внутренне близки, он не подозревает. Он забывает, что сентиментальность, это мимолётное извращение чувства (как правило, упирающее на «невинность»), когда на неё так давят, склонна обращаться в своего антипода по некоему закону природы. Мы утратили свою невинность в результате Грехопадения, и обретаем её через Искупление Христа, по мере сил становясь его участниками. Сентиментальность есть уклонение от этого процесса в наличной жизни, скатывание в пародийную невинность, слишком похожую на кое‐что ей прямо противоположное. Её антитеза – порнография – сутью своей апеллирует к сантиментам, отделяя секс от его суровой роли, от его значения для продолжения жизни, превращая его просто в «опыт», чтобы кое‐что «испытать».
Религиозную литературу часто (и небезосновательно) винят в упорном преуменьшении значения и достоинства жизни преходящей в пользу жизни вечной или благодати, явленной через чудо. Когда проза пишется так, как должна, она должна укреплять наше чувство сверхъестественного на основе зримого, наблюдаемого нами в будничной жизни. Если зоркие очи писателя – это страж его Веры, то он не может не смотреть честно, подмечая то, от чего его чутьё на таинства и готовность их принимать, возрастают. Созерцание скверны для него – не более чем жест доверия Богу, но одно дело – такое для писателя, другое – для читателя. Душеспасительное для автора произведение может довести до греха его читателя. Писатель, оглядывающийся постоянно на такую дилемму, застывает в ужасе, будто взглянул на Медузу‐Горгону.
Теперь каждый писатель при встрече с такой проблемой вооружён советом Мориака «очистить источник» [89].
Но пусть не забывает, что заниматься этим очищением писателю придётся совместно с сочинительством. Он узнаёт и про «источники», вполне целомудренные для совершенно возмутительных сочинений. И даже может быть поймёт, что искушать искушённых столь же грешно, как и невинных. В конце концов он либо прекратит писать, либо ограничится вопросами, определёнными рамками произведения. Жертвою окажется тот, кто не способен следовать ни тем, ни этим курсом, но жертвой не Церкви, а собственных заблуждений на счёт её требований к писателю.
Дело защиты душ от опасной литературы по праву принадлежит Церкви. Любая книга, даже отвечая художественным требованиям, может оказаться неуместной для массового потребления, и если Церковь в отдельных случаях не велит прихожанам её читать без разрешения, автору следует только сказать ей спасибо за такую услугу. Это означает, что он может ограничиться чисто художественными требованиями, не посягая на роль нравственного пастыря.
А подчас ведь, и в самом деле, писателям куда легче принять шефство над читательскими душами, чем создать произведение искусства. Спасать мир не пойми как почему‐то слывет престижнее, чем уберечь своё художественное произведение от краха. Вероятно, эта точка зрения – дань и набожности и романтизму, только писатель вряд ли займёт такую позицию, навязанную ему ущербным образованием, если литература для него – на первом месте. Такой взгляд формируется духом католического фарисейства в нашей стране, и это трудно отрицать. Такой духовный климат если и не несёт ответственность за каждый загубленный талант, то, как минимум, делает измышления мистера Уайли о влиянии христианской догмы на творческий ум небеспочвенными.
Вера в нерушимую догму бессильна перед происходящим у тебя на глазах, она не сможет заставить верующего не замечать реальную жизнь, «ослепнув» на что‐то. Вера, конечно, может сделать взгляд писателя до известной меры объёмнее (что многими отрицается), но покуда в его книгах всё же есть то, что читатели в силах признать значимым, критикам Церкви грешно сетовать на отсутствие свободы творчества. Одно дело, когда из‐за неё сужается угол писательского зрения, совсем другое – если расширяется. И читателям и писателям от католической веры не стоит забывать, что о расширении границ реализма в прозе судят по достоверности и цельности изображённых в ней явлений «мира сего». Если католический автор надеется раскрыть таинства, он станет это делать, правдиво описывая то, что окружает его. От него нельзя требовать жизнеутверждающей картины, не лишая его ради неё свободы подмечать всего, что творят люди над тем, что сотворено Богом.
Если мы намереваемся воодушевить католиков, работающих со словом, мы должны внушить им, что Церковь не ограничивает их творческую свободу, а напротив, обеспечивает её (пределы их дарования – иная тема), и убедить их, что столь же нужна эта «непринуждённость» их читателям‐единоверцам. У них должно хватать ума вычитывать в книгах не только непристойные, как им кажется, пассажи. Согласно расхожему мнению, любой, кто может читать телефонную книгу, способен одолеть новеллу, а то и целый роман, и чаще обычного такое отношение свойственно католикам, чей разум не снабжён орудиями для полноценного понимания «шокирующих» сочинений, весьма часто пропитанных духом христианским.
Страх какого‐то человека перед прозой «неподдельной», где жизнь показана во всей красе, возникает не от избытка веры, а от маловерия, и когда налицо стремление оставить духовное измерение только для отдельных сфер жизни, сверхъестественное рискует постепенно из неё улетучиться. Этой тенденции и противостоит проза, создаваемая по своим законам, обновляющая нашу уверенность в том, что мы живём в мире таинств, черпая из него наши отвлечённые понятия. Автор, пишущий прозу, являясь католиком, будет усматривать Божью волю прежде всего в законах и запретах своего искусства, в надежде, что их соблюдение скажется на его трудах вышней благодатью. Самое радостное из этих благ, какое можно ожидать в данное время, это ниспосланный автору