и сказал: «Есть всего одна „настоящая“ вещь — это боль», — и потом я ударил его.
Ударю, доведется, и свою Дашечку (не буквально ударит — примеч. соавтора-Д — для современников‐повесточников). Всегда встречается кто-то слабее тебя, и вы временно, очень ненадолго распределяете роли: учитель, ученик, любовник, проситель, жена, муж… Потом десять раз меняетесь местами и, когда все уроки выучены, расходитесь, как потухшие искры над огнем. Учитель не приходит раньше, чем готов ученик. Даша работала уборщицей на острове Коронадо, в доме, который стоит больше, чем все наши продовольственные пайки предков, вместе взятые. Помню вечер, когда я забрал ее с другой работы (как белка в колесе, крутилась между кучей работ и без устали, без ропота, скорее в шутку, приговаривала: «Зачем я все это делаю?..»), мы поехали на остров. Через синий мост, потом дорогой направо, в пустынный парк, оставили там машину и, взявшись за руки, забрались на задний двор дорогущего дома, внутри она смахивала пыль с никем не используемых часов, клавесинов, кресел, ковров, котов (из черного дуба) и так далее. Трудилась под строгим надзором глазниц видеокамер, выводивших изображение за тысячи миль отсюда, в бункеры и другие гостевые дома, где семейство старых денег коротало срок, а во дворе камеры давно ослепли: садовнику пожадничали заплатить, и листы магнолии закрыли глазки, и мы могли предаться страсти в тайне, ночью, невидимые, неслышимые. Там люди жили раз в году — один месяц между февралем и мартом, в сумме у них было двадцать четыре дома по всей Америке, треть из них здесь, в Калифорнии: в мегаполисах, в горах, в пустынях, на побережьях… и, говорят, тридцать или сорок домов в других странах мира, они даже по неделе в году не могли жить на одном месте — метались, как сумасшедшие, только бы заглотить побольше вещества перемен.
А у нас с Дашей на двоих не было и одного дома — я жил на диване, угол мне принадлежал в стремном районе, зип-код (индекс) 92102, там тогда еще оставалось неблагополучие, не добралась лапа левацкой (благословенной) джентрификации; а Даша жила в трейлере, в трейлерном парке, у друга по секте, который страшно гордился, что ему принадлежит клочок грязной земли, воняющей бензином, и полтора раскоряченных трейлера, которые никогда уж не уедут из этой ямы — в них он вселяет трех-четырех работяг за сезон и тем кормится год от года, пребывая в праздном меланхолическом созерцании веры. У нас не было дома — нашим домом была странная влюбленность, которой я так и не доверился. И я ударил ее: «Понимаешь, с тех пор, как Женя предала меня, никому я больше не могу доверять». Понимаешь, любовь же не к человеку, любовь — это просто огромное сердце, которое заманивает тебя в лоно, и ты узнаешь эту душу и понимаешь, что точно есть душа. Все остальное — это как моя похоть к Ведьме: ярко, взрывоопасно, но пустотело и на исходе дня остаются только проклятия. Их нельзя не произнести, подобие исповеди, чтобы вычиститься и заявить, что я невинен, и ждать следующую Ведьму, и заново превращать, и заново превращаться. А в общем сердце, как в общем доме, не остается проклятий.
Поцелуй похож на отдельный вид разговора, на самостоятельный язык, мы так и называли это — «наш язык» — и учились понимать, ласковыми, нащупывающими прикосновениями, мне хотелось ей объяснить:
«Видишь ли, это первый мир, требуются огромные жертвы, и я на них пошел. Я думал, нельзя мне больше сидеть во втором мире. Россия — это вчера, в рамках превращения цивилизаций — отнюдь немало, но в рамках скоротечного меня, умеющего только языком плести узоры, — недостаточно и поздно, поэтому надо сбежать оттуда. Еще немного они похорохорятся, но история всех расписала, а другую мне жизнь не скоро доведется примерить, да и легче не будет. И я все бросил, включая родной свой язык, и поехал. Я очень мечтал о первом мире. В любом крупном городе есть в него лазейки: Интернет, финансы, язык, литература. Но все-таки то, где ты засыпаешь, гуляешь, влюбляешься — имеет огромную значимость, это и есть твой мир».
Убедительно… Но Даша не осталась. Надо было просить остаться для себя, а я по дурости плел ей: «Останься ради жизни в первом мире, а мне не доверяй, как я не доверяю никому». Я тогда еще не понял, что любимые так и станут уезжать отсюда постоянно. Я тогда еще был вшит в московское постоянство. Все-таки Москва — это предел русского мира, мозг и сердце, и отсюда крайне редко уезжают, это великий имперский город. Без шуток и пафоса, это так. Сюда сходятся колониальными придатками неизмеримые версты русских земель, но вся эта земля в целом никакое не государство, это метрополия Москвы-Петербурга, двух имперских городов, с окружающей их сочной зеленоокой пустотой, обязанной сделаться пустой, чтоб напитать последние города. А Сан-Диего, Калифорния — это ветер, человеческая фантазия, предельный край мечты Запада о бессмертии, вне своих лабораторий и секретных бункеров — один из множества полупровинциальных городков, с налетом пижонства, культом серфборда и косяка, научного таинства в спокойном сердечке, но можно прожить там и не прикоснуться к великим тайнам ни разу, не узнать, что ты у порога вечной жизни, разыскиваемой хозяевами мира, можно прожить в своем саду, на грядках, и на волнах прокачаться. Никаких проблем.
Но мечтают люди недолго: час-два в день максимум, остальное — работа, способность твердо стоять на ногах; а Южная Калифорния не про это, тут тяжело дается труд, тут тяжело метаться и работать на трех работах, смахивать пыль с предметов, стоящих дороже, чем все твое состояние и состояние твоего рода за последние пять — пятнадцать поколений. Тяжело… И тут, я писал уже вроде, не даешь корней — здешние корни обречены расти десятилетиями и пасть жертвой очередной восьмилетней засухи, не дотерпеть… А Даша была любовью, ей незачем было жить там, где тяжело.
Я понимаю, да и я ничем не позвал ее. Не сказал: «Пойдем со мной, пойдем в эту историю, ведь погляди на эти бесконечные цветы и цветения: цветет в саду этого дома, который мы теперь грабим своей любовью, розовый куст, и розовое цветение оплетает нас и остается на кончике языка». Я поцеловал ее в нижний край нижней губы, мол: «Позволь?» Даша была любовью, она склонила ко мне голову, у нее были широкие плечи и радостные большие глаза. Она была любовью.
Странно оказываться в тех местах, где нет ничего от