реанимацию, можете посмотреть на него там.
В тот раз я шла по берегу, было холодно. Минус двадцать два градуса, шестнадцать дней подряд, на стыке того года и этого. Сейчас температура плюсовая, уже светло, белизна сквозит меж ресницами, и я иду совсем не туда: не к воде и не к кафе с белыми углами, а прямо вглубь парка, по прямой тропе. Иду над туннелями, над людьми, которые шагают там, под землей, кто дальше вглубь, кто наружу. Я чувствую их и ощущаю, что земля вот прямо здесь на несколько метров тоньше и как от моих шагов еле заметно дрожит потолок в туннеле. За елями и за новым, строящимся зданием больницы виднеется старое. В новом восемь этажей, фасад всех цветов радуги, там будут отдельные комнаты для остающихся на ночлег родителей и суперсовременное отделение реанимации, где каждому найдется место. Этот колосс вырос из ничего всего за несколько недель. Когда мы лежали в больнице, когда я возвращалась с прогулок, там был один лишь котлован, а может, несколько лесов, или я просто всё забыла. Но пока еще больница находится в старом здании: тесном, поврежденном влагой, внесенном в список объектов культурного наследия. Я была там, и вон там я была. Вот комната для сцеживания: вижу силуэты женщин в окошке цокольного этажа. Я тоже сидела там пару раз, сцеживалась заодно – когда привозила свое молоко. Раз уж приехала, то можно отцедить пару бутылок прямо на месте, чтобы не держать их дома в холодильнике до следующего визита в больницу.
Пальмы потрепанные, но настоящие. Их много, они высокие, в больших модных вазонах. Как же я их сразу не заметила? Наверное, тогда мне было не до растений. Над окном, выходящим во двор, всё еще висит карабкающийся на крышу Санта-Клаус. Женщина за прилавком больничного кафе всё та же: усталая, но аккуратная. Я покупаю булочку с миндальной массой и взбитыми сливками, чтобы чем-то занять руки, беру стакан воды и сажусь на пластиковый стул поближе к общему приемному покою, где полно детей и родителей. Молодые, старые, бодрые, кашляющие входят и выходят, вприпрыжку, в инвалидных колясках, в чьих-нибудь объятьях. Из кардиологии, держась красной линии на полу и прикрывая зевок тыльной стороной ладони, выходит медсестра, которая кажется мне отдаленно знакомой. Вроде бы она взглянула на меня, кивнула? В больнице ночные сестры представлялись мне особым биологическим видом, будто вылепленным из другого теста. Может, их никто никогда не ждет дома, и они могут распоряжаться своим временем, как захочется. Может, их тела сформированы ночным бдением, пропитаны им. Вспоминаю Хиллеви: почти пенсионерка, суровая, все мои слова понимала буквально, но именно она почти каждый вечер устраивала так, чтобы к нам с младенцем никого не подселили. Она дежурила чуть ли не каждую ночь, у нее были седые, мелко завитые волосы и очки с толстыми линзами. Повадками она походила на настоятельницу монастыря или бабушку из кино. Хиллеви то и дело давала мне советы: что следует есть (побольше овощей, в них витамины), сколько двигаться, как правильно мыть младенца (шею, за ушами, спинку, попку, а после и там, спереди, затем хорошенько промокни складочки и не забудь вымыть руки с мылом, а потом протри антисептиком), а самое главное – спать не меньше семи, а лучше восьми часов в сутки, ибо столько сна требуется организму взрослого человека. Она говорила долго, обстоятельно и всегда о самых очевидных вещах. Она хуже других медсестер понимала мои абстрактные вопросы. Мне хотелось знать, что она делает днем. Спит? И что она любит?
Сейчас мне почему-то очень хочется увидеть именно ее. Ей и никому другому отдать больничную пижамку: она не отмахнется, а вернет ее куда следует. Я бы сказала: мне надо вернуть пижамку, ей не место в нашем доме. Мне она не нужна, ни на память, ни как знак, что бы за ним ни таилось. Ни как простой предмет из ткани с больничными печатями. У нас довольно одежды, а взятое напрокат следует возвращать. И Хиллеви кивнула бы и взяла пижамку, она бы поняла.
А Хельми просто пожала бы плечами, устремив на меня вежливый взгляд и, может, сказала бы: ой, что это? Не стоило беспокоиться! Пижам у нас хватает, но всё равно спасибо.
В нашем отделении все всегда были спокойными и приветливыми. Но я вдруг вспоминаю, как однажды вечером, когда я вернулась с прогулки и шла по коридору в уличной обуви, Хельми бросилась ко мне и крикнула: не заходите к младенцу! Что случилось, спросила я, не узнавая собственный голос, ставший внезапно глубоким и серьезным.
Не хочу вас пугать, но – у него так забит нос, что мы стали откачивать слизь через шланг, а такое мамам лучше не видеть! Она прокричала это и кинулась обратно в палату, где в это самое мгновение, очевидно, происходило откачивание соплей. Я осталась ждать в коридоре. Довольно близко к палате. Из-за двери не доносилось почти никаких звуков. Ни плача младенца, ни голосов медсестер. Разве что тихое жужжание аппарата. Нос у младенца узкий, как клюв пичуги. При рождении ноздри с булавочные головки. В них до сих пор то и дело скапливается слизь, и несколько раз в день я орудую ручным отсосом, извлекая непостижимо длинные нити – то влажные, то подсохшие.
Наконец, в палате воцарилась полная тишина. Спустя полминуты дверь открылась, и Хельми жестом пригласила меня войти. Он лежал и с интересом следил за движениями мобиля с мишками, весь розовый и довольный. Что его привлекало: цвета, формы или узоры? Может, они напоминали ему лица, которые, как говорят, младенцы начинают выделять сразу, предпочитая всем другим формам? Из мобиля доносились тончайшие звуки английской песенки, название которой я не могла вспомнить. Она повторялась снова и снова, постепенно замедляясь и, наконец, замерла на середине фразы.
К дверям неспешно подъезжает машина скорой помощи. Без пациента? Водитель и врач вылезают из кабины, смеются, один из них закуривает. В холл больницы проникает немного дыма. Я втягиваю воздух, закрыв глаза. Достаю листок со словами, записанными тогда, в палате: достаю прямо сейчас, вот он – края намокли, на сгибах дырки. Сейчас прочту. Я справлюсь. Разворачиваю, читаю:
Ребенка можно потерять когда
в любую секунду. Даже если родится, вырастет
в
the year of magical thinking
не хочу отдавать свой огонь
словам
храню его
для ребенка
WILDLY HAPPY – написала Фрэнсис,