характера, героизма и долга были совсем иные, никто не будет отрицать, кто времена эти помнит. Каликста оживлял именно этот дух, он был почти горд, что жестоко страдал, а думал только, чтобы страдание переносить с достоинством и не показать себя недостойным испытания.
Это чувство воодушевляло его.
Самым неприятным было для него то, что должен будет лгать в глаза человеку и не признать правды.
Хотя доносчик был ничтожным, всегда правда для него была святой. Но, выдавая себя, Каликст потянул бы с собой других.
На следующий день, пережив ночь в страхе и неопределенности того, что его ждало, он аж до вечера ходил по комнатке, приготавливаясь к защите, к выдержке. Беспокойно считал часы, но начало смеркаться и упала ночь – никто не пришёл. В обычный час сторож забрал свет. Каликст лёг спать – потому что впотёмках ходить дольше не мог.
Час был очень поздний, когда забренчало в коридоре, дверь открылась и два солдата приказали ему встать и идти за ним.
Эти ночные допросы повторялись часто и были также средством запугивания узников. Вскоре обвиняемый оказался в том же кабинете, который был ему уже знаком, перед тем же господином генералом и тем же бросающимся так яростно с обиженной миной протоколиста. Кроме них, находился ещё один высший военный урядник, который вёл себя сначала нейтрально, только как свидетель.
Когда Каликст, немного раздражённый и с горячкой, которую было видно на его горящих щеках, стоял у двери, генерал поглядел на него пару раз, наверное, чтобы опытным глазом распознать состояние его духа. Инквизиторам этого рода опыт даёт возможность делить людей на некоторые категории; они знают, как должны обходиться с теми, что бледнеют и что краснеют, с теми, что всю энергию расходуют в первой встрече и, исчерпанные, вскоре слабеют, как преступить к молчащим, как подходить к болтливым, когда использовать мягкость, а где угрозу.
Взгляд на подсудимого не был без цели, смотрели на него: первый генерал, что его уже раз испытывал, другой, что ему прибыл в помощь, и наконец, тот протоколист, по выражению лица которого видно было, что считал себя более хитрым, чем они оба. Грыз он перо, закидывал голову, передвигал чернильницу, кулаком бил о бумаге и насмешливо заглядывал Каликсту в глаза.
Какое-то время царило молчание.
Два старших господина обменивались друг с другом каким-то отрывистым и едва слышным шёпотом, первый обратился к обвиняемому:
– Ты подумал? – спросил он.
– Не имел нужды думать, пане генерал, – сказал Каликст, – то, что я говорил однажды, должен повторить сегодня.
– Значит, хочешь притянуть к себе самые худшие последствия?
Эти слова были произнесены чрезвычайно сурово и крикливо. Затем другой молчащий военный сладко отозвался, мягко и спокойно, тоном почти отцовским и как бы маслом намазанным:
– Подумай хорошо. Никто тут тебе плохого не желает, но есть обстаятельства, в которых власть вынуждена применять суровость. У тебя есть отец, семья – ты молод, не губи себя, говори правду.
Эти слова лились как с амвона, были полны торжественности.
Каликст почувствовал себя ими немного растроганным, но затем остыл от этой мягкости.
Молчали.
Потоколист ногами под столом, не делая шума, формально проделывал какие-то гимнастические упражнения, поднимал их, скрещивал, расставлял, танцевал. Лицо его, как маска, как-то чрезвычайно искривлялось, скрёб себя за ухом, тёр коротко постриженные волосы, показывал зубы, казалось, побуждает к смеху Среди этого трибунала он выглядел как тот традиционный дьявол, что в костёле верных желает подвергнуть искушению, чтобы сразу записать грех в их реестр.
– Говори, мы тут не имеем времени ни ждать, ни церемоний делать. Кому ты писал эту записку?
– Я не писал её, – сказал Каликст спокойно.
Вчерашний генерал вернулся к сегодняшнему.
– Ну, ты хочешь добротой справиться с такими господами, которым кажется, что от всего могут ложью отделаться.
Второй генерал сказал сладко:
– Я желаю тебе говорить правду, это в твоих собственных интересах. Ты, как молодой и неопытный, мог дать втянуть себя. Можешь быть невинным, сбитым с толку. Искреннее признание всё исправит.
– Не знаю, в чём признаться, – произнёс Каликст. – Моё начальство в Казначейской Палате может свидетельствовать, что я усердно исполнял обязанности, ни на какие заговоры ни времени ни охоты не имел.
Генералы о чём-то пошептались между собой. Это выглядело, словно мягкий придерживал сурового, точно просил его за клиента – как бы спорили. Подошли друг к другу и отошли, шептались, и мягкий сказал Каликсту:
– Господин Руцкий, ещё раз склоняю вас к искренним признаниям.
Каликст смолчал.
Через мгновение суровый сильно и нетерпеливо зазвонил, сердце Каликста забилось, приближалась тяжкая минута.
Вошло какое-то создание в тесно натянутом сюртуке, носящее на себе пятно затхлой канцелярии, бледное, остывшее, равнодушное.
Генерал что-то ему шепнул.
Грозное молчание царило в кабинете, только протоколист забавлялся по-своему. Большой, видно, опыт он вкладывал в это упражнение, бедняга, будучи закрытый высоким бюро, умел его проделывать так, что ни малейшего шума не делал. В своём роде было это действительно что-то особенное.
В прихожей послышались шаги, открыли дверь и Каликст увидел оборванного парня, которому доверил письмо. Не он один использовал его для посылок. Парень был пьяницей, гулякой, но всегда показывал некоторый пункт чести. Готов был украсть, и не подвёл бы, когда дал слово. Маленькая кража казалась ему каким-то фарсом – но разновидностью какой-то специфической чести, шуточной, удерживался там на каком-то стебельке.
Видя его входящим с испуганной, пристыженной, измученной миной, прежде чем начался допрос, Каликст его смерил глазами грозными и полными гнева.
Парень, звали его Шимек Лысый, потому что хоть был молодой, волосы его уже выпали, парень, не в состоянии удержаться от этого взгляда, опустил глаза в пол. В обоих руках он держал потрёпанную шапку и мял её с отчаянием, словно хотел разорвать на кусочки. Генерал смотрел на Каликста, который, отступив, стоял неподвижно. Протоколист уже писал. Кто был Шимек Лысый, где и как родился, и сколько раз сидел в пороховой за разные дела.
– Скажи в глаза этому господину, что эту бумажку он тебе отдал… слышишь?
Шимек начал медленно поднимать голову, открыл рот, почесался и сказал:
– Разве я знаю…
Генерал разгневался.
– Негодяи! В кандалы тебя на всю жизнь прикажу заковать и прогнать через розги… как смеешь…
Шимек слушал, но это было как об стенку горох, его столько раз в жизни ругали, что угрозы на него не очень действовали.
– Этот господин отдал тебе письмо?
– Прошу ясно пана, – начал как бы сокрушённый Шимек, – полицейский, что вырвал у меня письмо, свидетельствует, что я был пьяный, мои глаза застелились туманом. Могу ли я знать, тот ли, или иной подобный. Прошу ясно генерала, как такой Шимек, что имеет одну порванную курту, по которой его можно узнать за милю, как такой Шимек что сделает, а сюртуки, прошу ясно пана, их сто таких на свете. Разве я