— Почему тут нет птиц? — спросил он наконец.
— Есть. Просто ночью они не поют.
— Правда? А я думал…
— Бакки, ну что же ты, — прошептала она умоляюще, — сколько мы еще будем так продолжать? Раздень меня, пожалуйста. Раздень немедленно.
После долгих недель разлуки он нуждался в том, чтобы она это сказала. Он вообще, если уж на то пошло, нуждался в том, чтобы эта умная девушка говорила ему о самом разном — о жизни за пределами бейсбольных площадок, спортивных полей и гимнастических залов. Он нуждался во всей ее семье, чтобы узнать, как ему жить жизнью взрослого человека, жизнью, которую никто, даже дед, толком ему не разъяснил.
Он моментально расстегнул ремень и пуговицы ее шорт и спустил их на землю. Она тем временем подняла руки, как ребенок, которого раздевает мама, и вначале он взял у нее из руки фонарик, а затем осторожно снял с нее тенниску через голову Она завела руки за спину, чтобы расстегнуть лифчик, а он встал на колени и со странным, немного конфузным чувством, что он жил ради этой минуты, стянул с нее трусы и помог ей высвободить ступни.
— Носки, — сказала она, уже успев скинуть обувь. Он снял с нее носки и сунул их в ее кеды. Носки были белые, безукоризненно чистые и, как и вся ее одежда, слегка пахли лагерной прачечной.
Без одежды она была совсем миниатюрной и тоненькой: изящной формы ноги с легкой мускулатурой, худые руки, хрупкие запястья и очень маленькие, высоко расположенные груди с мягкими, бледными, почти не выступающими сосками. Стройное юное тело полудевушки-полуэльфа казалось по-детски беззащитным. Она, безусловно, не выглядела искушенной в телесной любви, да так оно, в общем, и было. Однажды поздней осенью в субботу, когда вся ее семья проводила уикенд в Диле, они с Бакки, опустив в четыре часа дня в ее спальне шторы, расстались с девственностью одновременно, после чего она, как будто он из двоих был более опытным, прошептала ему: "Бакки, научи меня сексу". Потом они пролежали вместе в постели долгие часы — в ее постели, думалось ему тогда, в той самой кровати с цветастым ситцевым пологом на четырех резных столбиках и складчатой оборкой, где она спала с детства, — и доверительно, тихо, как будто в доме, кроме них, были люди, она говорила ему, как ей невероятно повезло, что, кроме любимых родных, у нее теперь есть ее возлюбленный Бакки. Он, в свой черед, рассказал ей больше, чем когда-либо прежде, о своем детстве, открываясь перед ней свободней, чем перед кем бы то ни было из девушек и вообще из всех, кого он знал, поведал ей все, что он обычно держал при себе, что радовало его и что печалило. "Мой отец — вор, — признался он, и оказалось, что, говоря это ей, он не испытывает ни малейшего стыда. — Его посадили за кражу денег. Потом он вышел, но я никогда его не видел. Я не знаю, где он живет, даже не знаю, жив он или нет. Если бы он меня воспитывал, кто знает, может быть, я тоже стал бы воровать. Без присмотра, без такого деда и бабушки, да в таком районе, как мой, вырасти мазуриком — это проще простого".
Лежа лицом к лицу в ее кровати с пологом, они рассказывали друг другу каждый свое, пока на улице не стало сумрачно, а потом совсем темно, пока оба не выговорились до конца, не раскрылись так полно, как только могли. И тогда, словно он еще недостаточно ею пленился, Марсия прошептала ему на ухо то, что она только-только поняла: "Вот так всегда и надо разговаривать, правда?"
— Теперь ты, — прошептала Марсия, когда он раздел ее. — Ну же.
Он быстро снял с себя одежду и положил рядом с ее вещами на краю прогалины.
— Дай мне на тебя посмотреть. О… благодарю тебя, Боже, — промолвила она и ударилась в слезы. Он торопливо обнял ее, но это не помогло. Она рыдала безудержно.
— Что с тобой? — спросил он. — Что случилось?
— Я думала, что ты погибнешь! — воскликнула она. — Я думала, тебя парализует и ты умрешь! Я так боялась, что спать не могла. Плавала сюда при любой возможности, чтобы побыть одной и помолиться за тебя. Я никогда в жизни так ни за кого не молилась. "Боже, сохрани моего Бакки!" Я от радости сейчас плачу, золотой мой! От великого-великого счастья! Ты здесь! Ты не заболел! О, Бакки, обними меня крепко-крепко, как только ты можешь! Ты цел и невредим!
Когда они оделись и готовились возвращаться в лагерь, он не смог сдержаться и, вместо того чтобы приписать ее слова облегчению, которое она испытала, и забыть про них, задал ей совершенно ненужный вопрос о ее молитвах отвергнутому им Богу. Он знал, что не стоило бы заканчивать этот важный и волнующий день разговором на такую чреватую осложнениями тему, тем более что он никогда раньше не слышал от нее ничего подобного и, скорее всего, не услышал бы впредь. Момент для такого серьезного разговора был совсем неподходящий, да и вообще все это выглядело не очень-то уместным теперь, когда он уже здесь. Но он ничего не смог с собой поделать. Он слишком много всего пережил в Ньюарке, чтобы держать в себе свои чувства, — а с тех пор, как он покинул Ньюарк с его заразой, прошло только двенадцать часов.
— Ты действительно думаешь, что Бог внял твоим молитвам? — спросил он.
— Точно я не знаю, как я могу это знать? Но ты же здесь, ты здоров, правда?
— Это ничего не доказывает, — возразил он. — Почему Бог не внял молитвам родителей Алана Майклза? Они наверняка ведь молились. И родители Херби Стайнмарка тоже. Они хорошие люди. Добропорядочные евреи. Почему Бог не пришел им на помощь? Почему Он не спас их детей?
— Я честно не знаю, — беспомощно ответила Марсия.
— И я не знаю. Я вообще не понимаю, для чего Бог создал полио. Что Он хотел этим сказать? Что нам тут на земле нужны калеки?
— Бог не создавал полио, — сказала она.
— Ты так думаешь?
— Да, — ответила она отрывисто. — Я так думаю.
— Но разве Он не всё создал?
— Всё, но не в этом смысле.
— А в каком?
— Бакки, зачем ты со мной споришь? Чего ради? Я всего-навсего сказала, что молилась Богу, потому что боялась за тебя. И вот наконец ты здесь, и я невозможно счастлива. Ну какие тут могут быть споры? Мы столько времени не виделись, зачем ты решил поцапаться со мной?
— Я ничего такого не решил, — промолвил он.
— Тогда не цапайся, — сказала она, скорее сбитая с толку, чем рассерженная.
В небе все это время раз за разом прокатывался гром и сверкали близкие молнии.
— Нам пора плыть, — сказала она. — Надо возвращаться, пока не попали под грозу.
— Как может еврей молиться этому богу, который так обошелся с районом, где живут тысячи и тысячи евреев?
— Не знаю! Ну к чему ты это все, а?
Вдруг ему стало боязно ей говорить — боязно настаивать, чтобы она поняла, какие мысли у него в голове, ведь так можно потерять и ее, и всю ее семью. До тех пор у них ни разу не было ни спора, ни стычки. Ни разу он не почувствовал в преданной ему Марсии малейшего желания противоречить ему, а в себе — ей, и как раз вовремя, едва не начав портить то, что было между ними, Бакки прикусил язык.