испуг, который сразу остановил меня. Затем, как это часто бывало в последние дни, в глазах Петера вспыхнул вызов. Он поднял дрожащие кулаки — кулаки ребенка, не готового к настоящей мужской жизни и не смеющего в этом признаться.
Я не мог его ударить. И тогда я в гневе сорвал с его левой руки Юрия и бросил в огонь.
Кукла шлепнулась в пламя. Петер пискнул, как раненый зверек, и кинулся было за ней, но Джио и Умберто удержали его. В тот вечер костер у нас был скорее масляный, чем дровяной, то есть смертельно опасный огонь, который липнет к коже, едва придвинешься. Марионетка вспыхнула сразу.
Я видел, как вытекли ее глаза, как волосы вспыхнули оранжевым нимбом, который охватил все тело и превратил его в пепел. Юрия не стало меньше чем за минуту.
Джио и Умберто отпустили Петера. Он заглядывал нам в глаза, одному за другим, с таким смятением, что я уже не понимал, что это — ненависть или изумление. Его взгляд остановился на мне, и я напрягся, готовясь к атаке.
И тут он расплакался. Он рыдал так, как не рыдал при мне никто и никогда в жизни, даже мать, — до громкого бульканья соплей, до содрогания плеч. Ночь притихла, слушая его горе. Он встал на колени перед костром и задрал ко мне свою цыплячью голову весом в тонну.
— Я не ушел из семинарии...
— Что-что?
— Меня выгнали... Вместе с Юрием.
— Петер...
— Вы такой же, как они. Вы сжигаете то, что вам непонятно.
У меня не хватило духу взглянуть на остальных. Я ушел к себе в палатку, изо всех сил раздувая в душе тлеющий гнев. Петер просто довел меня, он получил по заслугам.
Разве не так?
Я долго не мог уснуть. Снаружи трещал мороз, пытался проникнуть в малейшую щель. Среди ночи вдруг пала ватная тишина. Шел снег. На этот раз я принял новость с облегчением. Что лучше, чем слой снежка, запорошит грифельную доску, сотрет каракули и следы мела, нерешенные задачи и невыученные уроки? На рассвете можно все начать с нуля.
За завтраком, когда я вышел из палатки, Петера не было. Умберто горбился над чашкой с чаем, Джио курил у огня. Мотнув подбородком в сторону, Умберто ответил на мой безмолвный вопрос. Там, по леднику, еще влажному от прохладного рассвета, двигалось черное пятно. Петер ушел работать без нас. Он сам прокладывал путь в метровом слое снега — огромная трата сил.
— Ты лучше посиди, — сказал мне Умберто, когда я взялся за снаряжение. — Я сам с ним поговорю.
Говорить бессмысленно, чуть было не ответил я. Это всё священники выдумали, чтоб заполнить дубовую тишь исповедален. Но рюкзак отложил.
Мы с Джио закончили сборы в обратный путь. Перемотали и сложили веревки, потом перемотали еще раз, потому что я смотал неправильно. Проверили крепление палаток, которые должны дождаться нашего возвращения в конце весны. Час близится. Обернувшись к леднику, я жду какого-то жеста, знака того, что пещера наконец открылась, что последние сантиметры льда по-джентльменски признали нашу победу и сдались.
Умберто! Он мчится по снежной траншее, спотыкается, рушится в белизну, вскакивает и бежит к нам, размахивая руками. У меня перехватывает горло. Ноги, скованные снегом и страхом, не могут двинуться. Наконец голос Умберто добавляет звука отчаянно машущей руками фигуре, великану, который впервые кажется крошечным. Aiuto. Aiuto.
Джио уже сорвался с места, вскинув веревку на плечо. Он бежит к Умберто. Aiuto. На помощь. Теперь срываюсь и я. Джио минует Умберто, не останавливаясь, он бежит к леднику. Мой друг падает на колени в снег, что-то беззвучно сипит, зубы хватают из воздуха редкий кислород, серебряную пыль, которую мы ежедневно делим на всех. Он говорит, он говорит что-то по-итальянски, он не понимает, что я не понимаю, он продолжает на всей скорости.
Слова не имеют значения. Я умею прочесть на лице человека непоправимое, я знаю выражение, с которым вам говорят однажды, что это случилось с вашей матерью, с любимым синим псом, с теми, кого вы любите, или с теми, кого вы не знали, но кто был очень дорог другому человеку, — раз у него сейчас такое лицо.
Умберто не понимает. Петер только вылез из ямы и сделал два шага в сторону, погреться на солнце и поесть сухофруктов. Они помахали друг другу. Через минуту Петер просто исчез. Осталась только россыпь фруктов на льду возле лаза —- курага, изюм, варежка и больше ничего. Умберто не понимает, что случилось.
Джио ничего не смог сделать. Он спустился в расселину, ему пришлось вбивать колья, потому что она уходила еще ниже, привязать еще одну веревку, чтобы погрузиться в центр мира, где голубой лед становится черным. Мы молча ждали на поверхности. Он вылез и покачал головой. Я крикнул ему, чтобы он снова шел вниз. Мы же не бросим Петера просто так, он ведь наверняка ждет нас, как Корка в западне, как орел в терновнике, он ждет, что мы придем и вызволим его, что мы...
— Хватит.
Умберто сказал, не глядя на меня. Разлом слишком глубок, гора отомстила.
Петер умер. Как ни пытайся сказать иначе, смысл один и тот же. Банально, заезжено, истрепано почти до ветхости, до всхлипа на серых ступенях подъездов или на пороге спален, забывших о солнечных лучах. Умер за родину. Умер от того, от сего. Умер ни за что ни про что. Но умер — несомненно. Эти слова нужно повторять, я знаю. Даже если их сказали, все равно не веришь, потому что причины неубедительны. Поэтому я выкрикиваю эти слова, выкидываю на холод. Никто не слышит, но где-то кому-то придется в них поверить.
Петер умер.
Я кляну пустоту и снежную белизну, которая сводит нас с ума и морочит всех, людей и животных. Я знаю, что призма откроет спрятанные в ней цвета, но сколько ни твержу себе, что белизна — зародыш радуги, я все равно не могу ей простить. Моя ошибка — нет, вина: я счел, что мы способны с ней тягаться.
Воздушное погребение, кремация, захоронение. Хищники, огонь, земля. Мы палеонтологи. Мы знаем все ритуалы, изобретенные людьми для прощания с мертвыми, чтобы живые тоже не посыпались в бездну. Мы знаем