ходишь?
— По что — мне уже ведомо!
Хожу по следам его,
По дыханию его, по взгляду,
По небесному свету.
— И думаешь, повстречаешь?
— Думаю, не расстанемся!
— И думаешь, будете счастливы!
— Думаю, постараемся!
⠀
Всё дальше уносит голоса ветер. И когда поднялся? Стопы трава заплетает, тут и страх первый в пятки вдарил. Леший чудит: очнулся, из бора выбрался, в очи еловыми лапами тычет. С тропы уводит, дурманом окутывает, мысли путает.
— Ах, Маракуша! Чего удумал? — Алёнка громко крикнула спугнуть мохнатого.
Унялося. Вроде всё покойно, идти не хочется. Вон и озеро видится. Но песня странная будто цепляет то за волос, то за подол, кружить хочется и в хоровод. Будто и озеро уже задурманено, илистое дно кажется, пни да серость заполонили место.
Повернула Алёнка к реке. Неведомо откуда — кот, огромный такой, улыбается. Чудо странное. Кот обыкновенный, серый, правда, дикий, в руки не даётся и идти не велит. Всё норовит под ноги. И не кот это вовсе — человек. Вона как глаз с хитрецой смотрит.
— Маракуша, брысь. — Алёнка подняла веточку, а забросить в толстобокого не успела, исчез.
Опять песня внутри завела с душой разговор. Тут и ветер теплом к груди прижался, и звёздочка первая к речке ведёт, светит. Куда-то сомнение пропало. Ножкам мягко, сердцу легко. Алёнка сама не заметила, как на берегу оказалась. Не успела из-за куста выйти, как заметила движение…
Точно кто-то круги да хороводы водит по воде, а и нет никого. Ни духу человеческого, ни чужеродного. Тишина. Только лёгонько звучит колокольчик возле уха.
— Кто ты, ведомое иль неведомое? — спросила Алёнушка.
— Ха, комарица больше меня тебе ведома. Я что? В ушко игольное залез, из ушка вылез. Ты ж меня сама зазвала.
— Я? — Алёнка оглянулась. — Да кто ты зазывной такой. И чему мне в обиду ставишь того, что не делала? Не звала я никого.
— Да как же, а кто мысли по всему игольнику раскидал? Песнь Купальскую заговорную вымыслил? Оно-то вона как у вас, у людей. Всё просто. У нас же за любую весточку ума ответ держать. Пела внутрях-то? Али нет?
— Пела. Так как не петь, коли слышится?
— Вот и напела меня.
— Да кто ж ты?
— Представлюсь. Шкряток я, Афонька. Ток не домовитый, а речной. Росиница мне указ дала служить тому, кто ожерелье имеет. Есть в нём сила богатая. В пятой жемчужинке от начала свет великий заложен. Тому свету тьма ведома, но хоронится он её.
— Как же ты мне услужить можешь, коли и не прошу я ничего?
— Ой ли? — Афонька зазвенел смехом. — Зачем тебе-то просить? За тебя прошено. Ваш дух милость оказал, судьбу показал. Так-то чего просить, ум короток, коса длинна.
— Это у меня-то ума нету?
— Коса есть. Вон кака хороша, зерниста, колосиста. — Афонька дёрнул за косу девушку.
— Ты чего, махаться? Мал, да визглив, а туда же. Лапы убрал! Или что у тебя там?
— У меня? Показаться?
— Будь любезен, хоть разок. Отчего-то не боюсь тебя и кажешься ты мне близок и знаком.
Тут Алёнку с другого плеча за косу — хвать! Она обернулась. Ничего себе мал. Стоит пред ней хлопец плечами широк, очами хвастлив, рубаха-косоворотка шёлком голубым вышита, по всему ряду пуговок вроде как васильки цветут.
— Хорош?
— Хорошее видали. Мал, говорил. А сам? Зачем волос дерёшь? Принято у вас, что ли, так?
— Это у вас принято, а здесь, в заповедном краю, предписано. А мал я когда хочу, — обиженно пробурчал Афонька.
— Каком краю? Речка вроде моя, бережок сердцу милый.
— То-то твоя, а говоришь, ум. Ближе носа ничего не видишь.
— Так покажи.
— Смотри.
Вдруг поблёкли краски, дым густой, как из люльки дедовой, окутал пространство, загремели трубы призывно, зацокали кони, и аромат городской вдарил в голову. Разошлось… Стоит девушка посреди ларей с товарами, рынок не рынок, ярмарка не ярмарка, народу много, да народ странный, ходьми ходит, руками щупает, примеряется, а Алёнку будто не замечает.
— Где это мы?
— Край заповедный, Маруськино обзывается. Раз в год здесь чудная продажа идёт. Торгуют и тёмные, и белые, и серые, и золо́тые, да не за деньги отдают, товар на два меняют. Кому повезёт, тот судьбу встретит.
— А что за товар-то в ходу? Чем оплату берут?
— Так чем богата, тем и берут. Только у тебя богатства-то вон коса одна.
— Почему одна? Есть ещё Росиницы подарочек.
— Это ты брось. Чудо на чудо не меняют. Твой оберег двух таких Маруськино стоит. А вот судьбу свою ты обменяла, седьмой годок уж пошёл. Помнишь? Да где уж вам помнить. Шёл по вашему селу слушок: приехал барин, за старый материал новым отдаёт. Помнишь?
— Помню.
— Чего отдала?
— Старую прялку, ещё прабабкину.
— Угу. Та прялка нить судьбы вашего рода тянет, чуть не так пошла, бабушка твоя, опосля матушка, в светлой горнице закроются, натянут волос свой, вплетут в ткань узорами, и пойдёт снова прибыль. Теперь искать нам её на ярмарке. Меня Росиница отослала помощником. Мы с тобой поверх того связаны ещё. Я тоже как-то… — Афонька почесал затылок. — Должок не отдал, вот теперь маюсь с тобой, отдаю. Как найдём прялку, свободны оба. Правда, изменить уже ничего не сможешь, пока волос не отрастёт. Потому и плата за товар — коса твоя.
— Да и так я свободна. Что ты меня морочить удумал?
— Коли не веруешь, покажу. Хочешь?
— Хочу.
Схватил Афонька кнут с прилавка да как вдарит в дорогу, пыль столбом. Тут дождь мелкий пошёл, прибил к земле духоту и пелену, грязи развёл под ноги. И видится Алёнке странное: не ожерелье у неё на шее, а верёвица серая, длинная, тянет, дышать тяжко. Той верёвицей, как кушаком, перехвачена рубаха Афоньки, далее верёвица по рядам ведёт к палатке малой. Там за прилавком Стрыгун торгует… Пышет от лица жар чумной, брови чёрные с пеплом седины сдвинуты. Торгует верёвицами, хомутами да удавками невидимыми. Подошла к нему женщина лет тридцати, плечи худы, щёки впалы — в чём жизнь теплится? Дитя отдала малое, свои оковы тут же бросила и взлетела голубкой в небеса. Дитя кричит, а супруг Стрыгуницы ей песню ноет, завывает, унимает свет. Вот люльку вкурил, втянул душонку нежную, упала тряпицей плоть человечья.
Алёнка оцепенела, горячо в груди, мокро очам, страсть вдарила в солнечное сплетение, прошла морозом по горячей коже, в горле криком осела, кинулась к чёрному остановить, но кушак помешал да и голос отнял кто. Афонька обнял молча, на ухо шепчет:
— Чужой судьбы не меняй, жалость — штука каверзная, крепись духом,