перенимала их… Приняв некий народ с его суевериями, потом порой забывала, что это 1) не ее и 2) лишь суеверия. Самый очевидный пример — церковное отношение к «идоложертвенному». То, что Апостол терпел у «немощных в вере», со временем стало восприниматься как норма стояния в вере[203].
Как много предрассудков церковная проповедь усвоила сама, можно увидеть хотя бы по древнерусским епитимийным спискам, запрещающим спать лицом вниз на матери-земле[204] или мочиться на восток[205].
И точно ли не является искажением евангельской истины многократно бывавшее в истории крещение армий в надежде на земную победу или в благодарность за нее? А науськивание властей на казнь еретиков точно ли не искажение чистоты Евангелия?
Верен вопрос, заданный в 1901 году (т. е. до выхода закона 1905 года о свободе совести) православной женщиной-миссионером: «Я бы хотела кого-нибудь спросить, что сказал бы Христос двум пастырям, из которых один привел бы ему многолюдную паству, похваляясь своим усердием: и Христос бы увидел, что вся она состоит частью из полудиких, ничего не понимающих в Его учении людей, частью же из невольных, принужденных лицемеров (как вся наша интеллигенция), а также ханжей и фарисеев. Другой же — скромно привел бы только горсть людей, но действительно Им просвещенных, глубоко, сознательно верующих»[206].
В 1848 году мир обошло Послание Восточных Патриархов. В нем была одна фраза, поразившая славянофилов своей демократичностью: «У нас ни Патриархи, ни Соборы никогда не могли ввести что-нибудь новое, потому что хранитель благочестия у нас есть самое тело Церкви, то есть самый народ, который всегда желает сохранить веру свою неизменной»[207].
Ни со славянофилами, ни с теми патриархами я не соглашусь. Согласие с этой фразой — это смерть всей православной культуры, проповоди и миссии. Это антииерархическое соединение пола и потолка. Если Истина — то, во что народ уже верит и что он хранит, значит, никакого учительства уже не нужно, усилия мысли ни к чему. Надо только устраивать колхозно-приходские собрания и спрашивать: «Народушко, что повелишь ответить новым еретикам?».
Но, во-первых, Хранитель Православия, Хранитель благочестия в Церкви только один — Христос. Это единственный Гарант существования Церкви.
Во-вторых, непонятно выражение «тело Церкви». Сама Церковь есть тело Христово (Еф. 1,23). И что же это за «тело тела»? И если народ есть «тело Церкви», то духовенству тогда остается что — быть вне тела Христова?
В-третьих, народ лишь частица церковной соборности. В Церкви как Теле Христовом есть разные служения. В том числе — иерархическое и богословское. Эти служения не могут осуществлять себя в отрыве от остальных, но и иные части тела Христова без них не могут претендовать на полноту и на целокупное имя «тела»[208]. Поэтому уравнение церковного «тела» и народа надо признать ошибочным.
А именно так понимают эту формулу новые опричники: «Я считаю, что эта совместная молитва с католиками в Париже не делает чести Святейшему. Этим мы уничижаем свою веру и оскорбляем. Мы прекрасно знаем, что католики — еретики, все учение у них представляет собой ересь. Мое отношение к совместным молитвам, к тому, что Святейший делает как Патриарх, глава Церкви, ангел Церкви, — негативное. Епископат сейчас молчит, он проявляет трусость, покрывает это молчанием или ложью, поэтому я считаю, что должен свое мнение высказать народ — и поставить иерархов на место. Народ — носитель и хранитель православного вероучения, а не иерархи. Потому и создавались раньше братства, которые блюли чистоту вероучения. Когда архиереи вступали в унии, с ними боролись»[209].
Ректор Московской Духовной академии прот. Александр Горский подметил эту погрешность славянофильской «соборности» еще в XIX веке: «Хомяков утверждает, что охраняет Церковь от погрешностей не иерархия, а народ, и приводит слова Грамоты патриархов 1848 года. Это несправедливо. Он воображает, что после вселенских соборов бывали какие-то еще рассуждения у не присутствовавших на соборах о том, правильно ли решен тот или другой догматический вопрос, и только после рассмотрения и единогласного одобрения принимались эти определения. Это фикция. Таких суждений никто снова не предпринимал, тем менее миряне. Если и было после некоторых соборов, именовавших себя вселенскими, опровержение их, как после собора иконоборческого или флорентийского, то не миряне единственно восставали, но с ними и остальные иерархи, на соборе не присутствовавшие или на соборе терпевшие насилие. Что касается до слов Грамоты, то она имеет в виду только внешнее охранение, а не развитие и разъяснение учения. Во времена гонения на Православие множество православных, естественно, должны были защищать пастырей своих, готовых стоять за Православие, и императоры опасались их трогать, например, Валент — Василия Великого. С другой стороны, конечно, и пастыри иногда побаивались своего народа, когда они желали в чем-либо изменить истине. В этом смысле говорится, что и наш раскол немало способствовал сохранению нашей Церкви в древнем ее положении. Но это не дает еще права объяснять непогрешимость Церкви миром, то есть обществом мирян, помимо иерархии: без учителей веры, что было бы это стадо?.. Хомяков говорит, что Церковь «оставляет за собой право судить о том, верно ли засвидетельствованы ее вера и ее Предание». Это выводится из истории некоторых соборов, даже имевших притязания на наименование вселенских, которые, однако же, потом были отринуты Церковью, например собор Флорентийский. Но что же? Кто отрицал его? Кто осудил его? Народ, но не один народ. А формально осудили его патриархи и епископы, не бывшие во Флоренции, патриархи, которые давали полномочия своим местоблюстителям, представлявшим их лица на соборе, и которые потом могли, и даже обязаны были, поверить действия своих представителей на соборе»[210].
В-четвертых, весьма странно поступили греческие иерархи, решившие похвастаться перед Европой своей демократичностью и «соборной любовностью» и при этом не нашедшие нужным обсудить заготовку своего послания с крупнейшей Православной Церковью мира — с Церковью Российской Империи (ведущим иерархом которой в ту пору был св. Филарет Московский). Это вековечное греческое презрение к «северным варварам» показывает, что патриархи сами не верили в то, что говорили. Это была не более чем греческая красивость. Любой, кто имел общение с греками и знает историю Византии, понимает, что возвышенные эпитеты и красивые хвалебные словеса весьма девальвированы в греческой церковной словесности.
В-пятых, в этом тезисе обнаруживается внутреннее