— Плита довольно широкая, — сказал кто-то. — Может быть, они лежат здесь оба…
— Да, в самом деле, но надписи съедены мхами… Посмотрите, вот вверху булава и бунчук[123]. А дальше все зелено от лишаев.
— Постойте, — сказал Петр, слушавший весь рассказ с захватывающим волнением.
Он подошел к плите, нагнулся над нею, и его тонкие пальцы впились в зеленый слой лишайников на поверхности плиты. Сквозь него он прощупывал твердые выступы камня.
Так он сидел с минуту, о поднятым лицом и сдвинутыми бровями. Потом он начал читать:
— «… Игнатий прозванием Карий… року[124]божого… пострелен из сайдака[125]стрелою татарскою…»
— Это и мы могли еще разобрать, — сказал студент.
Пальцы слепого, нервно напряженные и изогнутые в суставах, спускались все ниже.
— «Которого убивши…»
— «Сила поганьская…» — живо подхватил студент, — эти слова стояли и в описании смерти Юрка… значит, правда: и он тут же под одной плитой…
— Да, «сила поганьская», — прочитал Петр, — дальше все исчезло… Постойте, вот еще: «порубан шаблями татарскими»… кажется, еще какое-то слово… но нет, больше ничего не сохранилось.
Действительно, дальше всякая память о бандуристе терялась в широкой язве полуторастолетней плиты…
Несколько секунд стояло глубокое молчание, нарушаемое только шорохом листьев. Оно было прервано протяжным благоговейным вздохом. Это Остап, хозяин левады и собственник по праву давности последнего жилища старого атамана, подошел к господам и с великим удивлением смотрел, как молодой человек с неподвижными глазами, устремленными кверху, разбирал ощупью слова, скрытые от зрячих сотнями годов, дождями и непогодами.
— Сыла господняя, — сказал он, глядя на Петра о благоговением. — Сыла божая открывае слипенькому, чего зрячии не бачуть очима[126].
— Понимаете ли теперь, панночка, почему мне вспомнился этот Юрко-бандурист? — спросил студент, когда старая коляска опять тихо двигалась по пыльной дороге, направляясь к монастырю. — Мы с братом удивлялись, как мог слепой сопровождать Карого с его летучими отрядами. Допустим, что в то время он был уже не кошевой[127], а простой ватажко. Известно, однако, что он всегда начальствовал отрядом конных казаков-охотников, а не простыми гайдамаками. Обыкновенно бандуристы были старцы нищие, ходившие от села к селу с сумой и песней… Только сегодня, при взгляде на вашего Петра, в моем воображении как-то сразу встала фигура слепого Юрка, с бандурой вместо рушницы[128]за спиной и верхом на лошади…
И, может быть, он участвовал в битвах… В походах, во всяком случае, и в опасностях также… — продолжал молодой человек задумчиво. — Какие бывали времена на нашей Украине!
— Как это ужасно, — вздохнула Анна Михайловна.
— Как это было хорошо, — возразил молодой человек…
— Теперь ничего подобного не бывает, — резко сказал Петр, подъехавший тоже к экипажу. Подняв брови и насторожившись к топоту соседних лошадей, он заставил свою лошадь идти рядом с коляской… Его лицо было бледнев обыкновенного, выдавая глубокое внутреннее волнение… — Теперь все это уже исчезло, — повторил он.
— Что должно было исчезнуть — исчезло, — сказал Максим как-то холодно. — Они жили по-своему, вы ищите своего…
— Вам хорошо говорить, — ответил студент, — вы взяли свое у жизни…
— Ну, и жизнь взяла у меня мое, — усмехнулся старый гарибальдиец, глядя на свои костыли.
Потом, помолчав, он прибавил:
— Вздыхал и я когда-то о сечи, об ее бурной поэзии и воле… Был даже у Садыка в Турции[129].
— И что же? — спросили молодые люди живо.
— Вылечился, когда увидел ваше «вольное казачество» на службе у турецкого деспотизма… Исторический маскарад и шарлатанство!.. Я понял, что история выкинула уже всю эту ветошь на задворки и что главное не в этих красивых формах, а в целях… Тогда-то я и отправился в Италию… Даже не зная языка этих людей, я был готов умереть за их стремления.
Максим говорил серьезно и с какою-то искренней важностью. В бурных спорах, которые происходили у отца Ставрученка с сыновьями, он обыкновенно не принимал участия и только посмеивался, благодушно улыбаясь на апелляции[130]к нему молодежи, считавшей его своим союзником. Теперь, сам затронутый отголосками этой трогательной драмы, так внезапно ожившей для всех над старым мшистым камнем, он чувствовал, кроме того, что этот эпизод из прошлого странным образом коснулся в лице Петра близкого им всем настоящего…
На этот раз молодые люди не возражали — может быть, под влиянием живого ощущения, пережитого за несколько минут в леваде Остапа, — могильная плита так ясно говорила о смерти прошлого, — а быть может, под влиянием импонирующей[131]искренности старого ветерана…
— Что же остается нам? — спросил студент после минутного молчания.
— Та же вечная борьба.
— Где? В каких формах?
— Ищите, — ответил Максим кратко.
Раз оставив свой обычный слегка насмешливый тон, Максим, очевидно, был расположен говорить серьезно. А для серьезного разговора на эту тему теперь уже не оставалось времени… Коляска подъехала к воротам монастыря, и студент, наклонясь, придержал за повод лошадь Петра, на лице которого, как в открытой книге, виднелось глубокое волнение.
III
В монастыре обыкновенно смотрели старинную церковь и взбирались на колокольню, откуда открывался далекий вид. В ясную погоду старались увидеть белые пятнышки губернского города и излучины Днепра на горизонте.
Солнце уже склонялось, когда маленькое общество подошло к запертой двери колокольни, оставив Максима на крыльце одной из монашеских келий. Молодой тонкий послушник[132]в рясе[133]и остроконечной шапке, стоял под сводом, держась одной рукой за замок запертой двери… Невдалеке, точно распуганная стая птиц, стояла кучка детей; было видно, что между молодым послушником и этой стайкой резвых ребят происходило недавно какое-то столкновение. По его несколько воинственной позе и по тому, как он держался за замок, можно было заключить, что дети хотели проникнуть на колокольню вслед за господами, а послушник отгонял их. Его лицо было сердито и бледно, только на щеках пятнами выделялся румянец.