Мне много раз пересказывали подобные диалоги, но только что удалось наконец услышать собственными ушами в табачной лавке: «Нам, пожалуйста, если можно, с детским гробиком!»
Покупателей табака легко понять: на фоне совершенно диких антитабачных наклеек, изображающих нездоровые внутренности (по правде сказать, не то чтобы смотреть на изображения здоровых внутренностей было сильно приятней) фотография аккуратного чистенького детского гробика и печальных взрослых особей, склонившихся над ним, выглядит очень мило.
Так происходит переоценка ценностей.
(Впрочем, моя самая любимая наклейка изображает человека с поголубевшим лицом. Он смирно стоит в помещении возле батареи центрального отопления рядом с женщиной, которая испуганно взирает на его изменивший окраску лик. Похоже, чувак начал превращаться в бога Вишну, а это далеко не всегда удобно для близких. Она небось совместную ипотеку планировала и в отпуск недорого, на двоих всегда экономней получается, а этот мерзавец теперь бог-Вишну, все планы псу под хвост.)
С милиционерами
С милиционерами (и братьями их полицейскими) такая странная штука: с одной стороны, мы все знаем, что это за стремный народ. А с другой, помним, зачем они, по идее, существуют в природе. В идеале, согласно первоначальному замыслу, милиционеры должны защищать нас от зла.
Я – носитель в некотором роде уникального опыта. Меня вырастили в семье советских оккупантов, с величайшим удовольствием оккупировавших в свое время город Берлин и полагавших (совершенно справедливо) эту оккупацию лучшим и счастливейшим периодом своей жизни. Вокруг жили такие же счастливые оккупанты, пожилые гэдээровские бюргеры с цветами в садах и монгольские послы из монгольского же посольства. Ну и само посольство находилось буквально в половине квартала от нас. У входа в посольство стояла полицейская будка. В будке всегда дежурил дядя-полицай.
Ну то есть ясно, что полицаи были разные, в соответствии с графиком дежурств. Но нам (детям) казалось (видимо, из-за формы), что это был один и тот же дядя-полицай. Наш ангел-хранитель, идеальный взрослый, он был лучше всех. Со всеми неприятностями можно было идти к дяде-полицаю. Он натурально умел чинить поломавшиеся игрушечные машинки, приделывать оторвавшиеся ручки к портфелям, отгонять от мелких нас распоясавшихся старшеклассников и исцелять разбитые коленки одним прикосновением полицайской руки. Ну ладно, не одним. Несколькими прикосновениями. В полицейской будке всегда хранился пластырь, которого, кстати, не было в аптечках наших родителей, сурово орудовавших зеленкой, йодом и в некоторых особо тяжелых случаях бинтами. Думаю, наши родители просто не были приучены к такому буржуйскому баловству. Поэтому с разбитой коленкой следовало идти к дяде-полицаю: он гуманно заклеивал наши раны пластырем и закрывал вопрос.
Ясно, что в трудные минуты я вспоминаю дядю-полицая с печалью – эх, где же ты? В нетрудные минуты я тоже его вспоминаю – с благодарностью за свою причастность к идеальному миру, где нас идеально защищал от наших нестрашных детских бед идеальный, можно сказать, платоновский милиционер. Вернее, полицейский. Но все равно.
…Вероятно, – подсказывает мой несуществующий психоаналитик (ростом до неба, с клыками в неуставных местах) – именно из этого идиллического воспоминания родилась в свое время полиция города Вильнюса, защищающая население от дурных снов (а сны от дурного населения). Ну и всех остальных от примерно всего.
Самое невыносимое
Самое невыносимое при коммуникации с людьми (не какими попало, а замечательными, зачем с другими-то дело иметь) – явственно видеть на них отметины ада, черные дыры, куда уходят все силы, не менее явственно видеть стены, в которые они уперлись лбом и бодро маршируют на месте, не менее явственно – чудовищ, которые их пожирают, всю вот эту красоту, которая проступает порой просто во взгляде, осанке, повороте головы, или в одной-единственной вполне безобидной фразе, вслух или по переписке, неважно, все это может проявиться в любой момент. Не выдумывать, а видеть, это разные вещи, перепутать невозможно, увы.
Самое невыносимое – видеть это и оставлять, как есть, потому что я с этим не справлюсь, уже вот прямо сейчас не справляюсь, все это не моего ума дело, хотя моя (очень моя) печаль, с которой надо жить дальше, ну а как еще. Я нам тут не Господь Бог (уж точно не в большей степени Он, чем каждый сам себе). Отдавать себе в этом отчет, будучи при этом деятельной натурой, крайне мучительно. Но других вариантов нет.
…Зато конечно бывают удивительные бонусы: зная кого-то много лет, лично или даже только по текстам, видеть, как в человеке закрываются эти адовы дыры, рушатся стены, с визгом разбегаются невидимые хищные чудовища, как их становится меньше и меньше, а то и вовсе не остается (по крайней мере, из видных мне). И понимать, что человек справился сам. Ну или с чьей-то помощью, но какая разница, справился все равно. Красивей этого зрелища постепенной победы духа над адской трясиной небытия я вообще ничего не знаю. Стоит терпеть этот ваш душный кинотеатр сансары, если в нем иногда показывают вот такое кино.
Сказки Оленого брата
В детстве у меня (конечно же) были сказки Андерсена; кстати, не желтый двухтомник, как у всех, а книжка в обложке с изображением ночного города, черные крыши на фоне темно-синего неба; кажется, на одной крыше сидели Пастушка и Трубочист, но точно не помню, мне давно на глаза эта книга не попадалась. Впрочем, речь не о том.
Из всех сказок больше всего меня впечатлил цикл про Оле Лукойе, потому что в детстве у многих такие… непростые отношения со сновидениями. Правда, приключения мальчика Яльмара казались мне скучноватыми, но это было совершенно неважно, возможность узнать, как это у других, сама по себе бесценна. Но по-настоящему меня потряс не сам Оле, а его брат под черным зонтом. И даже не сам по себе брат, а то, что Смерть рассказывает сказки тем, кого уносит с собой.