в точности так же, как и я!
Это здание, небось, легко заполнить, —
такова была первая мысль Дрейфа, когда он записывал сказанное женщиной в журнал.
А еще оно должно быть как следует заперто, — подумал он,
и элегантно закончил фразу, медленно просверлив точку в толстой желтой бумаге.
Только чернила как всегда подвели.
Точка все росла и наконец поглотила не одно, а даже несколько слов в предложении.
— Ваш муж,
если мы на короткое время вернемся к нему,
не могли бы вы описать его немного подробнее?
Он говорил чуть рассеянно, потому что, перевернув страницу, увидел, что проклятое красное пятно просочилось и на другую сторону.
Он сидел и злился на пятно, когда полный ненависти возглас женщины резко вырвал его из этого состояния:
— Идиот, чертов негодяй,
мерзкая скотина, вот кто он такой!
Дрейф вздрогнул так сильно, что выронил ручку.
— А что мне делать, доктор,
я в совершенной зависимости от него,
у меня нет ни своих денег, ни семьи, мои все умерли,
и мать моя, и папочка, и братик, такой хорошенький,
у меня ничего нет здесь, в мире людей,
здесь мужские города, построенные из камня, с прямыми, огромными улицами, и мужчины, крушащие все на своем пути,
и даже там, где мы живем, только слово моего мужа и его закон имеют силу, доктор,
он думает, что точно знает, о чем я думаю и кто я есть,
думает, что знает, чего я хочу и какая у меня душа,
тебе просто кажется, отвечает он, если я выражаю какое-то личное мнение,
женщина должна молчать, кричит он и сильно бьет меня по губам, так что они трескаются и капает кровь,
а если тебя бьют,
если ты часто слышишь, что ты ничего не понимаешь, что ты шлюха, старая карга и стоишь меньше осла, которому пора на бойню,
тогда в конце концов ты становишься очень молчаливой, доктор.
Дрейф записывал и поневоле чувствовал в глубине души глубокое сострадание к этому совершенно незнакомому ему мужчине.
Женщина зажмурилась, сделала очень глубокий вдох, задержала дыхание и подтянула ноги к груди.
— Ах, я ненавижу его, доктор,
я могла бы его убить,
да, убить, пырнуть ножом,
распороть ему грудь, вырвать бородавку, которая у него вместо сердца, и кинуть на съедение псам,
что угодно могла бы сделать,
лишь бы от него избавиться!
Она вдруг раскрыла глаза и указала прямо на дверь:
— Да, смотрите, вот он там!
И голос ее стал холоднее, язвительнее, когда она медленно опустила руку.
— Стоит и ухмыляется мне, и говорит, да, да, да…
То есть то, что бормотал и сам Дрейф, когда записывал.
— А затем?
Он поднял глаза.
Женщина сидела, глядя на дверь.
— Я кричу, кричу, доктор,
кричу громко, изо всех сил, когда вижу, что он позвал санитаров в белом, которые уже входят, чтобы надеть на меня смирительную рубашку,
но крик не помогает,
от него становится еще хуже,
и вот я здесь!
Она бессильным жестом вытянула руки, а затем сложила их и прижала эти дрожащие руки к груди,
словно в молитве.
Теперь она еще и морщила нос и с видимым отвращением принюхивалась к чему-то.
— Здесь воняет, доктор,
потому что людей здесь содержат в стойлах, среди собственных испражнений,
или они бродят как привидения по залам и нескончаемым коридорам,
и все эти залы, такие большие и пустынные, как столетия и десятилетия, доктор,
да, я живу здесь как животное,
а одета я в белый балахон,
только он уже грязный, и здесь ужасно холодно!
Она умолкла, но почти сразу же заговорила снова:
— Иногда я стою у какого-то окна с решеткой и с тоской смотрю на
свободный мир, и тогда я вижу деревья в цвету, и ручей, и маленьких-премаленьких мужчин, прогуливающихся как им заблагорассудится в мире, принадлежащем им, на них высокие шляпы и черные сюртуки.
Сюртуки, — подумал Дрейф и вдруг вспомнил с сердцем, полным тоски, что это была любимая одежда профессора Попокоффа,
ибо у великого человека был полный гардероб сюртуков разных цветов и из разной материи.
Женщина снова заговорила,
замерзшая, оглушенная,
из глубины своего безнадежного больничного заточения:
— Сначала он приходит меня навестить примерно раз в пять лет, и тогда
меня отводят в комнату, где он стоит у окна и щурится, уставясь на меня своими водянисто-голубыми глазами подлеца,
а я бросаюсь к его ногам и прошу забрать меня домой,
обещаю вечное, слепое послушание, если он только захочет забрать меня оттуда,
но он не произносит ни слова,
наслаждаясь видом моих страданий, и с довольным лицом косится на меня, когда я в грязном балахоне стою на четвереньках у его ног,
униженная, уничтоженная,
а потом мне надоедает ползать, я встаю и плюю ему в лицо и бью по морде!
Дрейф дернулся, словно его тоже ударили по голове, когда женщина с презрением выплюнула последнюю фразу.
Она вздрогнула, а потом медленно выпустила весь воздух, собравшийся в легких, и после этого стала спокойнее, и смогла более точно описать, что она переживает и видит:
— Да, а теперь он не был здесь уже целую вечность, и я перестала надеяться,
перестала стоять перед окном, глядя на свободный мир,
идут года и сейчас, я, наверное, совсем старуха,
зубы у меня выпали,
я чаще всего стою в углу и бью себя по голове, чтобы убить время и успокоиться.
Женщина вдруг стала с подозрением осматриваться вокруг.
Ее невидящий взгляд скользнул по Дрейфу, книгам, банкам и торшеру.
— Нужно все время быть начеку с остальными безумными старухами,
которые напрыгивают на тебя сзади и кусают в затылок, когда ты меньше всего этого ждешь,
ай!
Дрейф испуганно поднял глаза от журнала и увидел, что женщина сидит и вертится, словно что-то пытается вырваться из нее наружу.