Происходящее вокруг меня с этими двумя моментами не увязывалось. Я не то, чтобы что-то или кого-то выкрал, я вообще ничего не предпринимал. Приехал, поселился, ел и пил. Ну, только-только встретился с наводчиками. Не больше. А мне прицепили на хвост «сладкую парочку», через несколько часов убили танцовщицу и Усмана. Если первую меру ещё можно рассматривать как превентивную, найти ей объяснение, то вторая — явно абсурдная… Зачем?
Линия не выстраивалась совершенно… Ну, допустим, Шлайн делает меня тезкой, чтобы обозначить местным. Местные, не скрываясь особо, цепляют мне хвост, который я обрываю… И — конец здравому смыслу. Убивают Усмана, хотя прибыльнее понаблюдать за нами или, во всяком случае, если уж не терпится, попытаться перевербовать или, на крайний случай, прижать его и допросить, или вывести из игры без физического устранения. То же и с танцовщицей. Мочат, именно мочат грубыми, вызывающими недоумение способами. И, если Усман и танцовщица — люди Шлайна, что же, не боятся ответных мер из России?
Не боятся.
Я сплюнул с балкона.
Мне кажется, вывод напрашивался. Мой противник или, лучше сказать, Ефима Шлайна, настоящего Шлайна, вынужден выполнять две задачи одновременно. Забота обо мне — вторая, последняя, и на неё накладывается какая-то первая, которую доделывают, не успев уложиться в срок до моего появления… И в этой первой работе Усман и танцовщица из «Стейк-хауза» играли свою, ещё не связанную с моим появлением роль. Не дураки же казахи? Да и Шлайн…
— Ты ночевать собираешься? — спросила из номера Ляззат. — Дует…
Она уже снова спала, когда я, сняв пиджак, прилег рядом.
«Господи, — подумал я, зевая, — как все это грешно, как далека от добра и зла эта работа! Один чиновник, Ляззат, и подручный другого чиновника, Шлайна, совершают административные действия согласно приказам начальников, прямых и косвенных… вот кто мы такие. Кто защищает добро и кто — зло? Кто побеждает в кровавой суете — добро или зло? Да и как разобраться, где добро, а где зло? Какое отношение мы, эта Ляззат и я, имеем к таким понятием? Мы их не различаем. Мы совершаем действия по приказу. Нам платят, кормимся — вот и славно, это и есть добро. Остальное плевать… В сущности, своим безразличием мы предаем и добро, и зло, на чьей бы стороне ни оказались. Потому что работаем на самих себя, даже когда гоняемся друг за другом согласно приказу или обстоятельствам. Мы — всем и самим себе чужие. Борцы за справедливость? Пустое оправдание душегубства, вот что значат эти слова…»
Ляззат придвинулась, запахнула на меня край одеяла, прижалась к плечу. Почмокала губами и положила на меня руку, потом закинула ногу. Иногда так делал Колюня, когда засыпал рядом на диване, как он говорил, «под телевизором». Я лежал, не шелохнувшись, защищенный молодой женщиной от всяческих бед. Мечта Ляззат исполнилась. Хотя бы во сне она покровительствовала Усману.
И первая мысль её утром будет о том, что Усмана нет.
С жесткой ясностью я понимал: она пришла с приготовленным к стрельбе ПСМ не выяснять обстоятельства гибели Усмана, которые знала, она явилась прикрывать меня. От людей, которые грелись запущенными двигателями в двух машинах под ясенями напротив гостиницы.
Но тогда почему они не решаются тронуть меня при ней?
Утром, ещё не открывая глаза, я определил для себя, что главная задача на сегодня — дотянуть пребывание на свободе до звонка Матье. А потом вспомнил о Ляззат и осторожно попробовал локтем пространство за спиной. Она исчезла. Я вольно потянулся, зевнул бегемотом, крякнул, наслаждаясь одиночеством. Сев на кровати и разглядывая жеваную сорочку и брюки винтом на ногах, я с тоской прикидывал неразрешимые бытовые заботы обеспечения достойного существования: где взять зубную пасту, средства для бритья, белье, рубашку, утюг, наконец?
Предполагалось, что в данный момент я попиваю кофе в самолете, выполняющем рейс Алматы-Москва, и в кармане моего пиджака, конечно, дискета с нужными документами. Ефим Шлайн в Москве поглядывает на часы и прикидывает: встречать ли меня в Шереметьево или высвистывать, скажем, в роскошную, по его мнению, кофейню на Большой Дмитровке? Пока мы общались бы, кто-то из его прихлебателей поскакал бы с дискетой в должное место для передачи её содержимого неплохо устроившемуся в Париже «Вольдемару». Может, набраться наглости и предложить себя на его место? Хватит Говнококшайсков… Колюня бы в хорошую школу пошел. Я бы прирабатывал ещё у Рума. При этом, теперь не как когда-то: хочешь — тоскуй по родине во Франции, а хочешь — ругай родину и собирайся в Париж из Замамбасово… Снуй туда-сюда, свобода, понял, в натуре.
Я ухмыльнулся, поймав себя на том, что про Россию подумал выспренно родина. Испекся, должно быть, от забот и страхов. Полагалось бы спеть, конечно, что-нибудь из родных напевов. Я и спел в ванной над унитазом. Из репертуара, который на светлой заре моего детства репетировал квартет балалаечников под руководством отца у нас дома, на Модягоу-стрит, в Харбине:
Из нагана вылетала Черная смородина. Атаману в грудь попала До свидания, Родина!
Когда я подошел к окну и раздвинул шторы, прекрасного пейзажа не оказалось. Серая мгла и все.
Вышел на балкон. Промозглая оттепель. Машины на бульваре шли с зажженными фарами, и ни одной не оказалось внизу, у подъезда гостиницы, на козырьке которого я разглядел выброшенную косметичку. Недалеко улетела.
Мои швейцарские «Раймон Вэйл» показывали половину десятого. Неплохо поспал… Начинался понедельник 24 января.
Когда из номера донесся трезвон телефона, я помолился, чтобы это оказался Матье, ухитрившийся обставить все так, что нужный контакт состоится раньше четырех. Или отказ?
— Проснулся? — спросила Ляззат. — Я внизу, поднимаюсь со всякими предметами. Приводи себя в порядок. Пять минут хватит? В администрации спрашивают: ты продлеваешь пребывание? Сегодня понедельник, у них новая бригада…
— Хватит, — сказал я машинально. И машинально же прибавил: — Продлеваю.
Ляззат разъединилась.
Дежурившие ночью машины исчезли, потому что дежурство по присмотру за мной утром перешло к ней.
Я спел продолжение:
Атаманова могила, Где береза белая, Атамана погубила Дура закоптелая.
Песня считалась про любовь. Как говорили когда-то по московскому радио, вещавшему на русском за рубеж, «слова народные, музыка Будашкина». А, может, и наоборот: «слова Будашкина, музыка народная». Кто такой был этот Будашкин? Да и народ…
Я попытался представить, каково будет, скажем, путешествовать с Ляззат. Когда она разговаривала, мне слышались детские нотки в её голосе. Некоторые женщины, если влюблены, подобны ребенку. Славно иметь в одном воплощении любовницу, дочь и жену. Редчайший сорт дружбы, мне кажется. Приятно было думать, что Ляззат сильная и я бы мог, наверное, положиться на нее.