– Поплачь, девочка. Омой душу слезами. Это хорошо. Это выходит из тебя отложенное страдание.
– Что это, отложенное страдание? – прерывисто всхлипнув, спросила Катя.
– Вот послушай, что рассказывала мне тетка. В апреле сорок пятого она получила похоронку на Алексея Яковлевича, а вечером спектакль, надо играть, люди придут. Остальное потом: ночные рыдания в подушку, искусанные в кровь губы. В общем, отложенное страдание. Большинству среднестатистических людей не понять, как можно повременить со страданием. Оказывается, можно. Я вот что скажу тебе, деточка – тетка так звала меня, «деточка», – сценические сердца скроены по особому лекалу. И начинка в них особая. Там уживаются боги и дьяволы, рабы и короли, милосердие и жестокость. Прозвучит банально, но вполне справедливо: сцена не профессия, уж тем более не зарабатывание на кусок хлеба. Актерство, особенно театральное, – рок, предначертание свыше. И нет обстоятельств, которые могли бы отменить этот космический закон. Вот так Симочка и играла – навзрыд, а потом овации, зритель вызывал несчетное количество раз. Вот так. И никак иначе.
Катя схватила Берту за руку:
– Перестань, Берта, я не актриса, и у меня никто не погиб! Наоборот, сидит дома этот здоровенный вонючий боров, я уверена, он оклемался, ничего с ним не случилось, жрет, пьет, как раньше. Я не знаю, как теперь буду с ними жить, понимаешь?!
– Да, – вздохнула и покачала головой Берта, – сравнение, бесспорно, странное: оплакивать гибель любимого мужа или изнасилование омерзительным отчимом.
– Думаешь, Берта, я плачу из-за него? Из-за этой падали? Да мне ни тела своего жалко, фиг с ним, с телом, отмоюсь как-нибудь. Мне мерзко, что мать не поверила. Я ведь никогда ее не обманывала, с самого детства. А она? Как она… куда мне теперь…
– Моя ты деточка! Поверить – значит признать, что не один год жила с уродом, что этот урод использовал ее все эти годы. Для этого нужны недюжинная смелость, перетряска всей жизни, переворот в сознании. Не поверить гораздо проще. – Берта замолчала. Она давно держала наготове за Катиной спиной ладонь, чтобы погладить ее, но так и не осмелилась притронуться к ней. – Пройдет время, – снова заговорила она, – и ты простишь ей, ты поймешь, что неверие твоим словам – это отчаяние, дикий страх одинокой старости.
– Ни за что! – вскрикнула Катя, отшатнувшись от Берты. – Как можно прощать такое?!
– Простить можно все на свете.
– Ты же сама говорила, нельзя смиряться, с предательством тем более!
– Смиряться – одно, прощать – другое. У человека нет иного выхода. Иначе тупик.
– Что ты… что ты такое говоришь? Я думала, ты человек… настоящий… умный… настоящая душа… а ты предательница… как все они… тупые… безразличные…. одноклеточные сволочи. Я им прощала, когда бабушку доконали, прощала, когда таблетками травили! Зря, слышишь, зря прощала! Я ненавижу их. Я жить не хочу! И не смей называть меня деточкой! Это не твое слово, это бабушкино…
Катя сорвалась со скамейки и ринулась прочь от Берты. Преодолев кусты, она побежала неровно, петлями и зигзагами, как агонизирующий заяц-подранок. Берта сделала рывок ей вслед, крикнув: «Катя! Катенька! Постой…» Но та была уже далеко и так и не оглянулась. Берте показалось, у нее остановилось сердце. Воздух перестал быть, кончилось дыхание. Она опустилась в отчаянии на скамейку. «Боже мой, что я наделала? Они никогда больше ко мне не приедут… никогда… девочка… бедная моя… Катенька… Вздумала учить уму-разуму, идиотка старая, выбрала момент. Сама-то многих научилась прощать? Ой-ой-ой, надо было как-то по-другому. Но как? Как?!»
Глава 10. Танец
– Как вы с ней работаете? Она же невыносима.
– Да талант, черт ее дери! Может сыграть кого и что угодно! – Худрук Захаров, не вставая, развернулся за столом, распахнул оконную створку в мартовский, начавший вечереть дворик. – Если бы вы знали, дорогой мой, как мне осточертели социально-производственные драмы! Наконец-то современная мелодрама. В чистом виде!
Они накурили вдвоем с режиссером так, что дым не рассеивался, держался в кабинете стойким туманом. Третий час шло у них обсуждение новой пьесы, все больше они приходили от нее в восторг.
– Ну а в постели она как? Тоже талант? – снова закуривая, прищурился режиссер.
– Если в ударе, не просто талант – гениальность! Имеете на нее виды?
– Не-ет, у меня испорченный вкус.
– Как, и вы?
– Нет-нет, в другом смысле. Просто люблю иные женские типажи, чтоб кость широкая, много тела, как у Нонны Мордюковой.
– Фу-у ты, слава богу, я уж было подумал…
– Короче, предлагаете ее кандидатуру на главную роль?
– Не предлагаю, настаиваю! Гарантирую беспроигрышный вариант. Впрочем, на первой репетиции сами во всем убедитесь. Морская жемчужина!
Пьеса молодого польского драматурга называлась «Неоконченный танец». Режиссер раздобыл ее по счастливому случаю на театральном фестивале во французском Авиньоне, где побывал минувшим летом семьдесят третьего и глотнул настоящей невиданной свободы. Герой пьесы – талантливый, не признанный у себя на родине писатель, героиня – балерина на пике славы, окруженная свитой восторженных обожателей. И вот случайный обмен взглядами в тихом варшавском ресторанчике, где он беседует с французским издателем, влюбившимся в его неопубликованный роман, а она приходит поздравить бывшего балетного педагога с днем рождения. Обмен взглядами и мгновенная страсть, поразившая обоих. Разное социальное положение, непохожие творческие стихии. Страсть не выбирает. Впрочем, совсем скоро в нем победит жажда самореализации. Он давно мечтал быть опубликованным. Он заслужил это право, бессонными ночами у себя на чердаке домика варшавской окраины стуча по клавишам старенькой пишущей машинки. После очередной нашумевшей балетной премьеры, где она, как всегда, блистала, он провожает ее домой и говорит о своем отъезде во Францию навсегда.
Финалом спектакля должен был стать танец героини. Двухминутный постановочный танец. Танец, оборванной на пике страсти, сломанных крыльев, предстоящего горького одиночества. Так режиссер видел концовку спектакля, не предусмотренную драматургом.
Берта заболела героиней. В минувшем феврале она закончила читать «Мастера и Маргариту» – не сокращенный журнальный вариант, а полноценный книжный, изданный только что, в семьдесят третьем. Она читала роман впервые, он перевернул ее. И невольная ассоциация усилила впечатление от без того хорошей пьесы.
За одну ночь Берта выучила не только свой текст, она запомнила каждую строчку, каждую интонационную запятую пьесы. Уже два года не было с ней рядом Симочки, и Берта страдала, что не может разделить с теткой пожар и озноб души, рожденные новой ролью.
После теткиной смерти перестала приходить и Анна Егоровна. Совсем древняя, она посещала их квартиру исключительно из-за глубокой привязанности к Симочке. Дабы сгладить Симочкину болезнь, до последнего ее часа старалась ухаживать, что-то приготовить, напоить-накормить, но все валилось у Анны Егоровны из рук, бытового проку от ее приходов давно не было.