– Но в конце истории четыреста человек уцелели и спаслись бегством.
– Согласно этой версии – да. – Он показал на распечатку. – Но библейская версия весьма от нее отличается, весьма и весьма.
– И что же написано в Библии?
– Уцелевших амаликитян стерли с лица земли.
– Стерли с лица земли?
Он улыбнулся, с удовольствием вспоминая эту древнюю резню.
– Уничтожили. Истребили. По Божьему велению, разумеется.
Он снова послюнил большой палец и зашуршал страницами Библии.
– «Из них же, из сынов Симеоновых, пошли к горе Сеир пятьсот человек… И побили уцелевший там остаток Амаликитян, и живут там до сего дня». – Зукхарт откинулся на спинку кресла. – Первый письменно зафиксированный геноцид в истории человечества.
Я нашел в телефоне «свой» комментарий под статьей в «Таймс» и показал его Зукхарту.
– «Этот народ восстал из пепла истребленных амаликитян», – прочитал он вслух, задумчиво поглаживая своих пушистых питомцев. – Что за народ, интересно?
Полюбив Сэм Сантакроче, я заинтересовался и католицизмом. Я узнал, как слово «папский» стало ругательным, а еще – с каким количеством предрассудков столкнулись католики, когда впервые попали в Америку. Страна была отнюдь не папская, а местные поселенцы и революционеры (исключительно протестанты той или иной разновидности) открыто сомневались в патриотизме католиков, ведь те могли быть верны только Риму. Протестанты делали все, чтобы не пустить в страну иноверцев, а когда это не сработало, сослали всех (если мне не изменяет память) в новообразованный штат Мэриленд. Я был потрясен. Я и не подозревал, что в стане христиан имела место такая лютая вражда. Все-таки главный герой их преданий обычно изображается если не распятым на кресте, то в окружении ягнят и детей. Однако же христиане в самом деле горячо ненавидели друг друга. Поскольку Сантакроче, – которые устраивали охоту за яйцами на Пасху, разъезжали на блестящих иномарках и с любовью вспоминали всех усопших собак семьи, словом, олицетворяли собой сбывшуюся американскую мечту, – поскольку эти чудесные люди были католиками, я тоже перешел на сторону католиков.
Однажды вечером, уже после нашего воссоединения с Самантой, когда мне немного открылись глаза на несовершенства семьи Сантакроче, но я все еще хотел стать одним из них, приобщиться чистой сантакрочевской святости, мы отправились на праздничный семейный ужин. И вот посреди застолья я обратился к Бобу Сантакроче с речью о том, сколько бед и лишений выпало на долю католиков. Я рассказал ему пару фактов, которые узнал еще несколько лет назад, когда моя маниакальная любовь была в зените. Я упомянул казнь Томаса Мора, расхожее мнение, что Вавилонская блудница – это Рим, а также клятвы верности, не позволявшие католикам в Америке XIX века становиться чиновниками и сотрудниками муниципальных учреждений.
– А чего стоят эти восстания филадельфийских нативистов в 1844 году! – непринужденно добавил я.
Затем я упомянул беспрецедентную речь кандидата в президенты Джона Ф. Кеннеди, который отказался «отчитываться перед папой». Боб Сантакроче был крупный мужчина с темно-русыми волосами и голубыми глазами. По неведомым мне причинам – но вряд ли со зла – он называл меня Хилари.
– Ага, – рассеянно сказал он и посмотрел на меня так, словно только что увидел. Вдруг в его глазах загорелась некая мысль. – Как тебе новая квартира?
Мы с Сэм жили вместе, и ее родители были в курсе. Но чтобы не объяснять ничего благочестивым друзьям и родственникам, которые бы пришли в ужас от нашего добрачного сожительства, Сантакроче предложили снять на мое имя квартиру, которая бы большую часть времени пустовала, но в нужный момент предоставляла им возможность избавиться от моего присутствия. Когда к Сантакроче приезжали в гости – или друзья семьи, или друзья Сэм, чьи родители дружили с ее родителями и могли распространить нежелательные слухи, – меня просили на время перебраться в эту квартиру. Иногда я проводил там всю ночь. Когда, к примеру, родители Сэм приезжали на пару дней, они не желали видеть меня в «дочкиной» квартире и на каждом шагу сталкиваться со свидетельствами нашей греховной связи. Я согласился на этот обман – я! подумать только! – потому что Сэм настояла и потому что я сам на короткое время пал жертвой чудовищного обмана. До меня стало медленно доходить, что без чудовищных обманов, без лжи и лицемерия не может быть идеальной американской жизни, о которой я мечтал. Совершенство всегда поверхностно, и на какие только грязные уловки не идут люди, чтобы соблюсти внешние приличия.
– Отлично, – ответил я. – Вы очень щедры, спасибо вам за крышу над головой.
– Мы подумали, что вряд ли у тебя много денег. Все на учебу уходит.
– Это правда, – ответил я. – Живу впроголодь.
– А на полу спать ты вряд ли захочешь.
– Ага. Не самое приятное занятие.
– Ладно, Хилари, пойду глотну еще мартини. Бывай.
Позже на том же праздничном ужине мы слушали его воспоминания об учебе в университете Дрекселя – как они с однокурсниками жульничали и списывали на экзаменах.
И почему я решил, что такому человеку, как Боб Сантакроче, – простому, жизнерадостному, не обремененному мыслями о тяготах жизни и несовершенствах мира, – есть дело до ущемленных прав католиков? Да плевать ему на антикатолицизм, он никогда не мешал ему заводить друзей и делать деньги. То, что я сам остро среагировал на несправедливость – принял все это близко к сердцу, потому что смотрел на Сантакроче и не мог понять, как такие славные люди могут быть предметом чьей-либо ненависти, – было, по сути, признанием в любви, которого Боб Сантакроче не разглядел в моих патетических речах (да и кто в своем уме ждал бы от него такой чуткости?). Ну и, разумеется, я был начисто лишен такта и понятия об уместности определенных высказываний. Он ведь был обыкновенный добродушный простак, который легко наживался на любых обстоятельствах, умея извлечь из них выгоду. Да к тому же пропустил за вечер четыре мартини. Умей я болтать на вечеринках только о бейсболе, возможно, я сейчас был бы его зятем.
Познакомившись с Плотцами, я твердо вознамерился беседовать исключительно о спорте, погоде, знаменитостях, новых моделях автомобилей, политических скандалах, ценах на бензин, правильных клюшках для гольфа и прочих пустяках. Я взял на себя обет сдержанности в отношениях с Конни, а значит, и в отношениях с ее родными. Этот обет не позволял мне вести себя по-идиотски. В конце концов, мне было тридцать шесть, я имел высшее образование и процветающий бизнес. Кому и что я должен был доказывать? До меня Конни притаскивала на семейные ужины немытых блохастых музыкантов да поэтов-неудачников, которые (как я понял по некоторым непринужденным замечаниям ее родных) воровали вино и прощупывали подушки диванов на предмет денежных заначек. Я хотя бы прилично зарабатывал. Сидел бы себе за столом, помалкивал да улыбался. С таким подходом они, возможно, примут меня в семью, говорил я себе. И даже, если очень повезет, когда-нибудь полюбят.
Однако Плотцы не вели пустяковых бесед, какие были приняты на коктейльных вечеринках Сантакроче. На их семейных сборищах человек успевал только поднять какую-нибудь тему, как его тут же перебивал второй, а второго через минуту обрывал третий. Никакой пустой болтовни за столом. Плотцы живо интересовались политикой – и нашей, и израильской – и имели свое мнение о происходящем. Каждое новое мнение защищалось более рьяно и громогласно, чем предыдущее, и каждое было делом жизни и смерти. Даже такая ерунда, как книги, фильмы, рецепты и плата за парковку, была делом жизни и смерти. Эти люди, чьи дедушки и бабушки работали разносчиками и торговцами в Нижнем Ист-Сайде, чтобы устроить детей в вечернюю школу, ничего не принимали на веру. Им во всем нужны были весомые доводы. Никакого легкомыслия. Мне это очень понравилось, и я проникся к ним куда большим уважением, чем к Сантакроче. Сколько бы я ни уговаривал себя быть сдержанным, помнить о своем возрасте, профессии и печальных ошибках прошлого, удивительная семья Плотцев – первая в моей жизни семья американских евреев – сразила меня наповал живостью своих застольных бесед и редким в наши дни единодушием.