Потом она встала со скамейки. «Ну, что ж, визит закончен. На самом деле я пришла, чтобы принести тебе письмо». Она вытащила его из сумочки и вручила мне. И тут же ушла маленькими быстрыми шагами, словно очень спешила.
Мы видели, как она удаляется от нас по берегу реки. Иногда она наклонялась, похоже, чтобы рвать цветы. «Она смелая. Как и ее брат Мартин, но немножко по-другому. Мне она нравится», – сказал Лубис. Словно услышав эти слова, Тереза помахала рукой, приветствуя нас. «Я не хочу сказать, что мне не нравится Мартин, – уточнил Лубис; – но Тереза выше уровнем. Так же как Мартин пошел в отца, она пошла в мать». Мы по-прежнему сидели на каменной скамье. Четверть часа спустя костюм Терезы превратился в желтое пятнышко в каштановой роще.
Письмо Терезы – я цитирую его по памяти, поскольку не смог отыскать его среди бумаг в Стоунхэме – начиналось со стихотворения из антологии, которой мы пользовались на уроках французского языка: Les oiseauxpour mourir se eachent, «Птицы прячутся, чтобы умереть». Затем тоном, соответствовавшим стихотворению, она сожалела о том, что я больше не прихожу в гостиницу и «упорствую в желании вести сельский образ жизни», не проявляя никакого почтения к «нашему дорогому мсье Нестору». «Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, – писала она что-то в этом роде, – но этим ты оставляешь нашего учителя на милость таких людей, как мой брат Мартин. Вот и сейчас он все время говорит, что с ним невозможно ничему научиться, потому что он, сам того не осознавая, постоянно переходит с французского языка на английский и с английского на французский. А знаешь, зачем он выдумал эту клевету? Потому что он от кого-то узнал, что мсье Нестору можно найти замену. Как ты, должно быть, понимаешь, речь идет о двадцатипятилетней импульсивной девушке».
Письмо заканчивалось, как и начиналось, в грустном тоне, и в заключении, в постскриптуме, она упоминала о том, что, по всей видимости, заставило ее написать мне: «До меня только сейчас дошло: ты перестал ходить на занятия по французскому, и Сусанна тоже. Я не знала, что вы так хорошо понимаете друг друга».
Ее подозрение не имело никаких оснований. Что касается моего «взаимопонимания» с кем бы то ни было, то это у меня происходило скорее с одной из тех крестьянских девушек, которые ходили на службу в церковь. Ее звали Вирхиния, и ей было столько же лет, сколько и Лубису, то есть она была старше меня на два-три года. Причастившись у алтаря, она возвращалась на свое место по проходу, возле которого я играл на фисгармонии. Проходя мимо меня, она легким движением поворачивала голову и бросала на меня взгляд. Каждое воскресенье, ни разу не пропустила. После третьего или четвертого раза я стал отвечать ей: смотрел на нее или исполнял на фисгармонии какую-то вариацию, которая для церкви была необычной. Ничего большего в тот момент не происходило. Подозрения Терезы были, как сказал бы Лубис, pantasi utsa, чистым вымыслом.
VI
15 сентября шестеро мужчин поднялись на колокольню, чтобы раскачать большой колокол и возвестить о начале праздников в Обабе. Шестеро мужчин раскачивали колокол в течение получаса, а затем, когда они перестали это делать, колокол постепенно утратил легкость, и звучание его стало неровным. Вскоре удары стали совсем сбивчивыми, и кто-то запустил в воздух подряд три ракеты. Сигнал был дан, можно было начинать праздник.
Дядя страдал от колокольного звона. Не столько от самого звона, сколько из-за собак, которые при звуках колокола начинали лаять и выть. Он говорил, что у него от этого болит голова и, кроме того, обезумевшие собаки внушают ему страх: как-то раз они забежали в загон для лошадей и покусали кобылу. Но по сути проблема заключалась в нем самом, в его глазах и сердце, Biotz-begietan. Он не любил праздники. Более того: он их ненавидел. Если он и оставался в городке до 16 сентября, так только из-за моей матери, потому что для нее очень важен был семейный обед, который мы устраивали на вилле «Лекуона». Но к тому времени у дяди обычно все уже было готово к отъезду. Как только обед заканчивался, мама брала «мерседес» и отвозила его в аэропорт Сан-Себастьяна. Через двадцать четыре часа он уже снова был в Калифорнии. И в том 1964 году все произошло как всегда.
После праздника и отъезда Хуана все вокруг казалось каким-то печальным. У меня было впечатление, что речушка Ируайна течет как-то неохотно, что Лубис грустит, что лошади ржут меньше, что птицы где-то все попрятались; быть может, pour mourir.
Я полюбил пешие прогулки. Оставляя позади поселок, я направлялся к тому месту, где речушка Ируайна вливалась в реку Обаба, и там, в близлежащем лесу, собирал первые в этом году блестящие каштаны. Потом я доходил до Урцы и усаживался на ее покрытом галькой пляже.
За исключением жарких дней, Урца всегда казалась мне местечком вдвойне уединенным и тихим, словно голоса и гомон людей, развлекавшихся там в июле и августе, оставили в воде некую пустоту. Подчас ольха на берегу, «в которую вселялся бог Пан» начинала шевелиться и что-то нашептывать, и я ощущал на своей коже дуновение первых холодов. Тогда я шел к дому родителей – Анхель не разрешил мне остаться в Ируайне – и размышлял о своем ближайшем будущем. У меня не было выбора. Мне придется каждый день отправляться в гимназию на велосипеде, на поезде, пешком; вместе с Адрианом, Мартином, Терезой, Хосебой, Сусанной, Викторией и всей остальной компанией из Обабы. А вечером обратно домой – пешком, на поезде, на велосипеде, на этот раз в одиночестве, поскольку я буду возвращаться позднее остальных, после последнего урока игры на аккордеоне.
По мере приближения начала занятий мои вторые глаза стали показывать мне отвратительную пещеру с ее тенями уже в любое время, не дожидаясь наступления темноты, словно с отъездом Хуана эти тени воскресли; был там столь же ужасный, как и раньше, отец Мартина и Терезы, он же Берлино, человек с красными глазами; был там и американец, нашедший убежище в тайнике Ируайна, а также группа расстрелянных, о которых говорила Сусанна. И разумеется, как всегда, там непременно присутствовала и тень Анхеля, моего отца. В какие-то мгновения к тому, что я наблюдал своими первыми глазами, присоединялось то, что я видел вторыми глазами: и тогда темные воды Урцы смешивались с событиями войны, а шорох ольховой листвы – с моими подозрениями относительно Анхеля.
Накануне возвращения в гимназию я пришел в Ируайн и предложил Лубису пойти к источнику Мандаска, навестить Убанбе и остальных друзей, которые, как всегда, валили деревья в лесу. Лубис согласился, и мы отправились привычным путем, он верхом на Миспе, а я на Аве. Но это была не слишком удачная затея. Там, у Мандаски, все были пьяные – и Убанбе, и Опин, и Панчо, и даже Себастьян.
«Праздники-то уже закончились, а эти бестолочи все веселятся», – сказал Лубис, не слезая с лошади. Убанбе закричал: «Мы охотимся, Лубис! Посмотри-ка, что поймал твой брат!» Белая рубашка у него была расстегнута, спереди на ней было большое пятно от вина.
К нам подошел Панчо. Он держал за хвост маленькую полевую мышку. «Дай мне ее», – сказал Лубис. «А ну-ка, тихо!» – крикнул Опин, становясь между братьями. В руке у него был топор с длинным топорищем, и он размахивал им. Блестящее лезвие проносилось совсем близко от головы Лубиса. «Положи мышь на это бревно, Панчо. Посмотри, как я сейчас перерублю ей шею», – сказал Опин. Он был самым пьяным, не мог, не качаясь, и шагу ступить. «Отдай ее своему брату», – повторил Лубис, не обращая внимания на топор Опина. «Лубис хочет мышку, чтобы ее отпустить, – сказал Себастьян. – Он очень любит животных. Кроме того, вы же понимаете, какая это весовая категория. Вес мухи». Его бессмысленные слова вызвали взрыв хохота у всех четверых. «Дай-ка ее сюда, посмотрим, умеет ли она плавать», – выступил вперед Убанбе, выхватывая мышь из рук Панчо. Послышался едва различимый писк: красная ниточка, пронзившая лесной воздух. «Что это ты? Заткнись!» – воскликнул Убанбе, встряхивая мышь. Он размашистым шагом направился к источнику. Зверек снова запищал.