Подумать только! А что, если они и на следующий день откроют окна и выпрыгнут оттуда! Поэтому я решила: пусть продолжают летать! Я постановила: пусть все в Хельсингфорсе летают до конца света.
Я открыла окно в спальне и влезла на подоконник вместе с вороной и Попполино.
— Не бойтесь! — сказала я.
И тогда мы полетели.
РОЖДЕСТВО
Чем ты меньше, тем больше становится Рождество. В доме, под елкой, Рождество непомерно велико. Это зеленые джунгли с красными яблоками и печальными прекрасными ангелами, которые кружатся вокруг самих себя на своих нитках, охраняя вход в первобытный лес. И первобытный лес тянется в бесконечность, отражаясь в стеклянных шариках. Благодаря ели Рождество — это абсолютная надежность.
Где-то там внизу мастерская — очень большая и очень холодная. Тепло только далеко-далеко впереди, у самой печки. Огонь и тени видны на полу и на ногах скульптур, которые походят на колонны.
Мастерская полна скульптур, полна больших белых женских фигур, которые издавна обитали там. Они стоят повсюду, движения их рук неопределенны и робки, смотрят они мимо тебя, и поэтому они так безразличны и грустны, но совсем на иной лад, нежели мои ангелы. У некоторых на голове — повязки, а у самой большой — веревка вокруг живота. Веревка мокрая, и когда проходишь мимо, она скользит по твоему лицу, словно крылья холодных белых птиц в темноте. Вечером — всегда темно!
Окно мастерской запрещено мыть раз и навсегда, потому что оно очень красиво освещено: там сто мелких стеколец, несколько более темных, чем остальные, а фонари за окном качаются и рисуют собственное окно на стене.
Там, в мастерской, висят крепкие полки, одна под другой, а на каждой полке — белые женщины, но они совсем маленькие. Они поворачиваются друг к другу и отворачиваются одна от другой, но движения их такие же нерешительные и застенчивые, как и у больших настоящих женщин. Со всех этих скульптур стирают пыль как раз перед самым Рождеством. Но прикасаться к ним имеет право только мама, а гранаты времен войны вообще вытирать нельзя.
Папины женские фигурки — священны. После того как их отливают из гипса, он не обращает на них ни малейшего внимания. Но для всех остальных — они священны.
Кроме фигурок женщин, окна и печки, все остальное — тени. У стен лежит угрожающая куча, которую исследовать нельзя, так как она представляет собой железные конструкции, ящики с глиной и гипсом, формы для отливки гипса, древесину, тряпки и поделочный лес, а под ними и за ними ползают таинственные существа с черными, как ночь, глазами.
Но посреди комнаты — пусто. Там стоит лишь единственный вращающийся шкив с женщиной, завернутой в мокрые тряпки, и она — самая святая из всех. Вращающийся шкив опирается на три ножки, отбрасывающие неподвижные тени на блестящие пятна цементного пола и на потолок, который так далек, что никто не может добраться туда, пока не привезут домой елку. У нас самая прекрасная и самая высокая елка в городе, и быть может, она стоит целого состояния, потому что должна доходить до потолка и быть густой и колючей. У всех других скульпторов елки маленькие и плохие, не говоря уж об из известных нам художниках, у которых, вероятно, вовсе никакой елки нет! Люди, живущие в обычных квартирах, ставят свою елку на стол со скатертью, бедные люди! Они покупают свою елку мимоходом.
Мы, стало быть папа и я, поднимаемся в шесть часов утра, так как елки нужно покупать в темноте. От Сорочьего мыса мы едем на другой конец города, где есть большая гавань, без которой и не представить покупку елки. Обычно мы выбираем елку несколько часов, не доверяя каждой ветке, которая может быть испорчена. В лесу всегда ужасно холодно. Однажды верхушка елки угодила папе прямо в глаз.
Утренний мрак полон черных мерзнущих фигур, которые ищут ель, а снег усеян иголками. Над всей гаванью и елочным торжищем царит атмосфера угрозы и очарования.
И вот мастерская превращается в первобытный лес, где можно прятаться и оказаться недостижимым глубоко-глубоко под елью. Под елями надо быть очень любезным. В мастерской есть также места, чтобы горевать или ненавидеть, например между дверями, куда бросают почту. На дверях тамбура красуются мелкие зеленые и красные стекольца, дверь узкая и торжественная, а тамбур полон одежды, лыж и ящиков для упаковки, как раз между дверями, где еле-еле находишь еще меньшее пространство, чтобы стоять там и ненавидеть.
Если станешь ненавидеть в большой комнате, тут же умрешь! Но если ты в тесноте, ненависть входит в тебя обратно и витает вокруг тебя, так что она никогда не достигает Бога.
С елями все совершенно иначе, в особенности если шары уже повешены. Они вбирают в себя любовь, и поэтому так ужасно опасно их потерять.
Как только ель попадает в мастерскую, все приобретает совершенно новое значение, заряд святости, что даже с искусством ничего общего не имеет.
Рождество начинается тогда всерьез. Мы с мамой ходили к ледяным горкам за русской церковью и наскребали там мох. Из глины мы воздвигали священный ландшафт с пустыней и Вифлеемом, каждый раз с новыми улицами и новыми домами; мы занимали все окно мастерской, мы выкладывали зеркальные озера, и разбрасывали по всей местности стада, и дарили им все новых и новых овец, а овцам — новые ноги, потому что старые растворялись в мшистой поверхности, и осторожно посыпали ее сверху песком, чтобы глину можно было использовать еще и потом. А когда мы вытаскивали ясли[26]с соломенной кровлей, привезенные из Парижа в одна тысяча девятьсот десятом году, папа бывал очень тронут, и Мария всегда сидела далеко впереди, а Иосиф держался возле коров, потому что его фигуру повредили, залив водой, а кроме того, он был меньше ростом.
Последним появился младенец Иисус, слепленный из воска, но с настоящими кудрявыми волосами, которые делали в Париже еще до того, как я родилась. После того, как его помещали в ясли, надо было долгое время хранить молчание.
Однажды Попполино, вырвавшись на волю, схватил младенца Иисуса. Забравшись на папину статую Свободы, он уселся на рукоятку меча и съел Иисуса.
Мы ничего не могли поделать и не смели смотреть друг на друга. Мама слепила из глины нового младенца Иисуса и разрисовала его. Нам показалось, что он стал слишком румяным и вышел слишком толстым в талии, но никто не произнес ни слова.
Рождество всегда бывает шуршащим. Оно шуршало каждый раз, шуршало таинственно, это шуршащая серебряная и золотая, да и шелковая бумага — пышное изобилие сверкающей бумаги, в которую заворачивали, и которой украшали, и в которую прятали все подарки. Это изобилие бумаги вселяло в тебя ощущение неудержимой расточительности.
Повсюду были звездочки и бантики, даже на блюде с брюквой и на дорогой покупной колбасе, которая еще осталась на столе, прежде чем мы принялись за настоящую ветчину.
Проснувшись ночью, можно было услышать надежное шуршание подарков, которые заворачивала в бумагу мама. Однажды ночью она разрисовывала печь, украсив снизу доверху каждую кафельную плитку маленькими голубыми ландшафтами и букетиками цветов.