Не один год я снова и снова перечитывал «Бесстыжую смерть», неизменно рыдая над длинной сценой вырывания век, будоражась от истории маленькой сестры из Ордена предикатов, с замиранием сердца пробираясь по туннелю через гипоталамус рассказчика, который прорыл Форденблисс, чтобы попасть к желанной и недоступной Сидонии, пленнице в ледовом гроте Аммона… А на последней странице, когда Сидония швыряет к ногам отца окровавленную кожу, содранную со своего лица, и кричит: «Узнай же меня!», — я чуть что не сходил с ума и не мог унять безостановочную дрожь — да это ощущение, я думаю, знакомо всем читателям книги Ротлуфта.
В то время, когда я перечитывал книгу в пятнадцатый, по-моему, раз, мое оригинальное издание было похоронено под обломками разрушенного дома. Поздно вечером, когда бульдозеры сделали свое дело, я забрался на гору покореженного железа, бетона и досок, патетически вознесшуюся к желтому небу, и копался в ней, пока не поранил в кровь пальцы. Я остался только при мятой тетрадке в 34 страницы из «Пармской обители» (никакой Пармы, впрочем, не существует, я проверил по самому подробному атласу) некоего никому не известного Стендаля. Прошли годы, и эта тайная комната, где я в своей ранней юности провел за чтением тысячи часов, вспоминается мне, как сквозь сон.
Я много раз пробовал вернуть те времена, используя эпопею о Сидонии как амулет, но понял только то, что повторить прошлое нельзя. Перечитывая книгу, я уже воспринимал Форденблисса не иначе как с лицом доброго мафиози Рууда Вика, эрцгерцогиню гусениц — с физиономией Ирмы де Линдо, всех и каждого из героев — как их киношных двойников с афиш у метро. Еще одна магическая книга, разрушенная СМИ, пережимами и намеренной деформацией фактов и смыслов. Да и в современных изданиях нет ничего от шершавости и теплого запаха сухих опилок, как у старых, столько раз перелистанных страниц. Так что «Бесстыжая смерть» в ее настоящем виде живет только в нас, в нашем поколении, чью юность она воспламеняла, окрыляла, пронзала болью и напаивала ядом.
Великий Синку
В конце семидесятых годов я тоже, как положено студенту-снобу, к тому же с преувеличенным самомнением, за писался на специальный курс по семи о тике, который читал знаменитый Александру Синку. На филфаке этот курс был, бесспорно, самым модным в те годы, когда, как сегодня постмодернизм, структурализм был у всех на устах, форменная религия со своим пророком (Фердинанд де Соссюр), со своими евангелистами (Пиаже, Альтюссер, Леви-Стросс и Барт), со своими апостолами (примерно дюжина — для симметрии — представителей «нового романа»), даже со своим крестом: ось «синтагматика/парадигматика»… Если не знаешь разницы между означаемым и означающим, если не читал «Математическую поэтику»[26]или «Opera aperta»,[27]если не в состоянии нарисовать богато разветвленные деревца порождающих грамматик, пиши пропало: тебя накроет океан презрения. Разбуди тебя ночью, у тебя от зубов должны были отскакивать имена представителей русской школы формалистов (стоило произнести со скучающей миной «Шкловский, как же, как же» — и это был пропуск в клуб), и попробуй не объясни, почему книга Барта носит таинственное название «S/Z». Студенты послабее предпринимали отчаянные усилия, чтобы проникнуть в ядро инициатов. Одна рыжеволосая красотка с трудом поняла, почему весь амфитеатр грохнул от хохота, когда она начала свой доклад словами: «Вчера вечером я заглянула в Cours[28]Соссюра…» Существовало, естественно, и неприятие концепции структурализма как мелкобуржуазной, особенно со стороны тех, кто ведал судьбами факультета. Тогдашний декан, например, поднялся в конце одного коллоквиума и произнес в пролетарском гневе: «Я прослушал несколько сообщений, в которых некоторые коллеги попытались протащить порочную идею о том, что структурализм, дескать, — это полет. На самом деле, не структурализм, а марксизм — это полный улет, товарищи!» На сей раз аудитория не хохотала, а фыркала в кулак. Впрочем, бедняга профессор, центральный персонаж обширного студенческого фольклора (именно он год за годом произносил, читая свой курс, знаменитую фразу: «Болинтиняну дебютировал, вложив всего себя в молодую девушку на смертном одре»), вскоре был заменен на посту декана приверженцем поэтики — доказательство всемогущества моды в культуре.
ОК, раз или два в неделю мы, человек десять, сливки факультета, собирались в маленьком обшарпанном зальчике на пятом этаже, где была доска с мелом и тряпкой, провонявшей уксусом, чтобы послушать великого Синку. Замечательный был персонаж! Не знаю, много ли потеряли студенты, которые его уже не застали, — потому что он вскоре «бежал» на лучшие берега, — в отношении семиотики и поэтики, но в смысле зрелища они потеряли много. Миниатюрный, с невероятно молодой для своего возраста внешностью (его обычно принимали за студента и останавливали в вестибюле: «Парень, сигаретки не найдется?»), с курчавой головой и лицом голливудского актера на вторых ролях, но с красивыми женскими глазами, Синку был человек сократической складки, гений устной речи. Он почти ничего не написал, да к тому же ему подгадили тем, что один из весьма немногих напечатанных им текстов вышел за подписью («тут ужасная опечатка…») Александру Линку… Но личностью он был гипнотической и говорил, как оракул. На своей первой лекции он, помолчав с четверть часа, как бы собираясь с мыслями, этакий новый Витгенштейн, ввел нас в ментальные судороги: «Да, поговорим о коммуникации. Что означает коммуницировать, общаться, сообщаться? Какой смысл у фразы: Олт сообщается с Дунаем?» После чего занялся рисованием на доске схемы со множеством ветвей и оппозиций, сопровождая действия вдохновенной речью, как актер, владеющий эффектом пауз и ударений. Мы сидели развесив уши… «Гениально», — услышал я шепот Лауренциу, который не сводил восхищенных глаз со схемы на доске. У Родики, Ливиу, Кэлина и Ариадны был такой вид, будто они что-то понимали, а мы, больше с литературной ориентацией, Штефан, Богдан, Елизавета и я, принимали откровение безоговорочно. Если первая лекция была такая сложная и ученая, можно не сомневаться, что через год Эко, Барт или Тодоров покажутся нам бедными дилетантами в семиотике…
К сожалению, этой первой лекцией, этой инициацией в маленьком кафкианском зале курс, в сущности, исчерпал себя. К нашему изумлению, весь последующий год мы ничем другим не занимались, кроме как тем, что крутили первоначальную схему и так и сяк, иногда добавляя веточку-другую, но абсолютно не прогрессируя. Мы хлопали Синку по пузу, мы были с ним лучшие друзья, каждую неделю часа по два болтали о Бахтине и Виноградове, пока в конце концов не поняли, что ничего-то нам Синку преподать не может. Что вопреки очень хорошо оснащенному уму, он был — сама растерянность, воплощенная нерешительность, пустышка. Что он давал не знания, а дивертисмент (смесь нелепого и возвышенного). Он не был настоящим маэстро, но творил чудеса, мимикрируя под маэстро в такой степени, что нам, как влюбленным, было все равно, врут нам или нет, лишь бы ложь была красивой.