И вот что самое странное, в ретроспективе поразившее меня больше всего за время, проведенное с профессором, — такой вот факт: ничего вызывающего особую тревогу в его гениталиях не было, во всяком случае, ни ужаса, ни угрозы они не внушали. Мне показалось абсолютно естественным собственное желание взять его в рот, почувствовать твердь головки, бьющейся о нёбо, и толстый штырь, пульсирующий меж губ, и, в конце концов, я провел языком по мягкому профессорскому пузу. Несмотря на мужскую фигуру, тело его по ощущениям больше походило на женское. Мягкой спине даже в возбужденном состоянии недоставало упругости мужской мускулатуры. А его дыхание — когда он поднял меня с колен, оттянул от промежности и нагнулся для поцелуя — отдавало ванильной эссенцией детства. То было дыхание невинности, доброты, дыхание доверчивое и неиспорченное.
Он поцеловал меня и раздел, а потом — изнасиловал.
Да, он изнасиловал меня. В наши дни в обществе победившего плюрализма редко кто способен вот так просто говорить об этом, однако он не только изнасиловал, он обесчестил меня. Он поносил меня на чем свет стоит, злобно и напыщенно кричал, бормотал и выплевывал самую гнусную брань из той мерзкой мешанины бессвязных обвинений, которой он уже обмазал свой рассказ: против евреев, интеллектуалов, модернистов, психоанализа.
Для него, понятно, это изнасилование имело решающее значение. Я чувствовал, что, проталкиваясь в меня, профессор старался втиснуться в реальность, как в переполненный вагон метро.
— Подожди, — сказал он и крепко поцеловал меня. Язык его вошел в мой рот так же просто, как леденец. — Я хочу сделать тебе то же.
Ион встал передомной на колени — отблагодарить. Он покрыл поцелуями мою одежду, проводя языком по швам, пуговицам и молнии. Я безумно возбудился, буквально до обморока. Но, добравшись до моего пениса, он, вместо того чтобы целовать, лизать и сосать, его укусил. Тяпнул со всей силы и воспользовался моим положением — я был стреножен одеждой, — чтобы выкинуть свои козыри, повторить свою историю с Дэном. Он резко перевернул меня и вставил мне в зад.
— Кто-сказал-что-молния-не-бъет-дважды-в — одно-и-то-же-место-а!? — С каждым толчком он выдавливал по слову. Он имел меня, теперь в этом не было никаких сомнений. Этого я и хотел, разве не так, я прямо-таки напрашивался. — Жидок ты ебаный! Грязный еврейчик! Гомик пейсастый! Пидор ты гнойный! Не нравится тебе Англия? Мои ценности тебе не подходят? Тебе не по вкусу несгибаемая уверенность и прямота моего хрена? Ты-хочешь-все-перестроить?
Я уже решил, что он хочет перестроить меня, но он не сделал этого. Я думал, что закончу свое существование так же, как его первый муж, но в этот раз он не стал работать так жестко. Он просто оглушил меня несколькими звонкими ударами по ушам, поскоблил-побрил-порезал мне спину и плечи своим ножичком. А когда кончил, бросил меня. Дверь купе закрылась, повернувшись на гигантских петлях. По-особому живительный, прохладный, пропахший дизельным топливом воздух одного из лондонских вокзалов быстро вытеснил духоту купе и эманации последних нескольких часов.
Я с трудом поднялся на четвереньки, икнул с привкусом желчи, встал, натянул трусы и штаны и поплелся к двери. По платформе двигались потоки сошедших с поезда пассажиров. Сложно было представить, что никто не взглянул сюда, не заметил, как выходит профессор. Я высунулся из купе, опершись о ступеньку, и — вот он, пожалуйста, выступает, красавец, вышагивает себе спокойненько, и походка у него такая жеманная и кряжистая, какую при случае я бы ему и приписал.
Пошел ли я в полицию? Выдал ли, проболтался? Нет, скажу я тебе, милый читатель. А ты пошел бы? Вместо этого я уплатил 10 пенсов и отправился в отделанный плиткой гробик «временного туалета». В узкой кабине я стер остатки спермы с бедер и промежности бумагой, которая больше походила на оберточную, чем на туалетную. А потом, стоя возле раковины, я плескал воду на онемевшее лицо, и вдруг в функциональной анонимности неприбранного общественного туалета мне почудилась комната для допросов.
Я представил себе детектива констебля и его напарника — семейные мужчины с мыслями о хлебе насущном — и как их лица становятся болезненно-бледными по мере того, как я в подробностях повествую о своей связи с профессором, как они покачивают кочанами, слушая, как он совратил и дезориентировал меня.
Правда, сынок, ты так одеваешься. Я хочу сказать, чего ты еще ждал, когда выдвигался в такую ночку один, в таком прикиде и с такими выкрутасами? Я не пытаюсь отговорить тебя дать этому делу ход, к тому же, налицо эти вещественные улики, однако, думаю, ты должен быть готов к тому, что скажут люди. Я-то считаю, что они будут вынуждены признать, что ты сам напросился. На самом деле ты сам хотел, чтобы кто-нибудь тебя отделал. Я бы пошел еще дальше, сказав, что ты не отказался бы и от присутствия зрителей. Ну, конечно, теперь тебе неприятно думать об этом, ты чувствуешь, что тебя поимели. Правда, брось, дорогуша. Так ведь всегда получается, когда сидишь как мудак и слушаешь всякую херню — кок-н-булл.
Булл: фарс
Страшусь ужасной пустоты за маленькой дубравой,
Чьи губы в поле впереди в кровавой все росе,
Чьи бугорки сочатся тихим соком мрака,
И, что бы ни спросил у эха, в ответ услышишь: «Смерть»
Альфред Теннисон. Мод
1. Метаморфоза
Мистер Булл, крупный, крепко сбитый молодой человек, проснувшись однажды утром, обнаружил, что за время сна он приобрел еще один первичный половой признак, а именно влагалище.
Влагалище это запряталось в мягкую, с канатиками сухожилий по бокам впадину под левым коленом. Булл, вероятно, до поры до времени мог бы и не заметить этой перемены, если бы не его привычка ощупывать все закоулки и расщелины своего тела перед тем, как встать.
Итак, Булл, замерев в позиции «упражнение велосипед», с пуховым одеялом, обернутым вокруг промежности и паха как раздувшаяся набедренная повязка, почувствовал, к чему он прикоснулся, и ощутил прикосновение своей руки. Рука взлетела к груди, к заросшим вздыбившимися волосами соскам, соскользнула в грудину, чтобы, как горнолыжник, снова подняться на великолепно раскатанный холм живота.
О чем же думал Булл, когда проверял свое оборудование перед ежедневным стартом? Да так, в общем-то, ни о чем. Бодрствовал ли он, был ли в постели не один, Булл был человеком неуверенным, заблудшей душой. Он часто морщил широкий лоб, пытаясь сосредоточиться, но мысли, словно пожилые физкультурники, страдающие артритом, все волочились куда — то, пошатываясь, обматывали друг друга, делали ложные выпады и вроде готовы уже были образовать стройную комбинацию, но в результате так ни к чему толком и не приходили. Сопутствующее процессу напряжение приводило к тому, что грубые (но правильные) черты его лица стягивались друг к другу, создавая отталкивающую конфигурацию. Однако в свете туго натянутого лондонского весеннего утра Булл не думал вовсе. Вместо этого он попытался окунуться обратно в пучину сна: он подныривал снова и снова в надежде, что песок его сознания покроет волна забытья; в итоге же остался лежать на скрипучем матрасе, а покой и умиротворение с плеском отхлынули вдаль.