Иначе говоря, если уж правонарушителей возвели в герои, то представить редких истинных героев уголовниками проще простого.
Я быстро сказал Стасу по-польски:
— Этот тип бредит.
Мой бедный рыцарь светлого будущего пробормотал в усы, которые свисали, как желтые собачьи хвосты:
— У него сейчас неприятности.
Не слушая, я смотрел на несчастного паренька: руки его дрожали, он обливался потом, и вовсе не из-за чая, как я сначала подумал. Расширившиеся глаза, наоборот, остекленели.
— У него депрессия.
— Из-за чего-нибудь конкретного?
Стас молча глядел на Музей современного искусства в самом сердце его земного рая. Он вздохнул, но не ответил.
— Высочайшее доверие, — сказал я.
Ясно одно: человек безумно запуган. Внезапный сильнейший прилив страха захлестнул его.
— Может, тебе стоит дать ему транквилизаторы?
— Не говори глупости…
Он был прав. Представляете: белый дает транквилизаторы черному активисту? Тот счел бы себя оскорбленным. Это значило бы показать ему, что он несет вздор, поставить под сомнение справедливость его действий.
Когда человек психует, плохо то, что это заразно. Я почувствовал, как во мне поднимается беспричинный гнев. Я подчеркиваю эту фразу, поскольку она объясняет, каким образом необузданные страсти, набирая силу, подобно снежной лавине, превращаются в низость. Мое дыхание участилось. Надо было взять себя в руки.
Должно быть, он почувствовал что-то неприятное в выражении моих глаз и бросил мне в лицо восхитительную классическую формулу всех расистов и националистов:
— Вам не понять. Вы не американец.
— А вы, в конечном счете, несмотря ни на что, ощущаете себя американцем?
Он посмотрел на Стаса взглядом глубоко обиженного ребенка.
— Как можно быть таким недоброжелательным? — пробормотал мой друг.
— Я должен его пожалеть?
— Это вы обо мне говорите? — встрепенулся тот.
— Да, — ответил я. — Мне надоело обихаживать каждого негра, который порет чушь, как беременную женщину.
— А не пойти ли тебе прогуляться? — тактично спросил Стас.
Я сдержался. Вернее, сделал попытку. Но у этого психа лицо подергивалось от ненависти, и я от него заразился: по моему лицу побежала мелкая рябь, как будто его ненависть волнами перекатывалась на меня. Несколько секунд мы молча обменивались нервными тиками. Наконец я произнес резковатым тоном:
— Вы все заявляете, что ненавидите либералов, но тогда какого черта вы делаете в доме этого наивняка, ведь всем известно, что он либерал?
Он послал мне особенно выразительный тик, который я тут же отправил обратно. Потом сдавленным гортанным голосом выдал очередную классическую формулу, словно повторял урок:
— Это его проблемы.
Мы оба сглотнули.
— Если он хочет помочь нам, это его личное дело. И он знает, что мы его используем.
— Совершенно верно, — сказал Стас, смиренный, как ночной горшок.
— Вы, либералы, доставляете себе удовольствие тем, что помогаете нам. Это ваша манера получать удовольствие. Мы вам ничего не должны.
— Твой болван начинает всерьез меня доставать, — произнес я сквозь зубы.
Я просто окостенел от ярости. Я ощутил почти физическую потребность всеобщего расслоения, чудесного умопомешательства, волшебного избавления от человеческого, чтобы стать наконец этой недосягаемой мечтой — человеком.
И как всегда, мои мысли сделали вираж по спирали, и я внезапно подумал: «Никто не имеет права поступать так с собакой…»
Я думал не о Батьке, а обо всех нас. Кто поступил с нами так? Кто сделал из нас такое?
Только не говорите мне про «общество». Виновато устройство нашего мозга. Общество — всего лишь диагноз.
— Мальчику грозит смерть, — прошептал Стас.
— Копы?
— Нет.
Не знаю, был ли известен Стасу — мир его душе в сияющем городе, где он наверняка изобретает новый, более справедливый и благоустроенный рай с разумно распределенными кущами, — был ли ему известен весь ужас положения этого мальчика.
То, что на него якобы охотилась полиция, было хитрой выдумкой самой полиции, которой нужно было «внедрить» стукача. Я не могу этого утверждать. Возможно, я ошибаюсь. Я только раз слышал фамилию несчастного: может быть, и Рэкли, а может, Ригли. Но я точно знаю, что его звали Алекс. Весной 1969 года в Коннектикуте нашли труп некоего Рэкли, двадцати трех лет. На его теле остались следы пыток: ожоги от сигарет и кипятка, просверленные дыры. А в августе того же года Бобби Сил, предводитель «Черных пантер»[22], был обвинен в убийстве.
Алекс Рэкли был информатором ФБР. По сведениям полиции, Бобби Сил участвовал и в его казни, и в допросе с пристрастием, который велся по старинному методу, хорошо известному нашей армии в Алжире и тамошним партизанам. Рэкли был членом группировки «Черных пантер» около восьми месяцев: даты совпадают, и если это тот самый человек, то депрессия была легко объяснима. Наверняка его погубило предательство.
Но главное не личность убитого. С какой бы точки зрения мы ни рассматривали этот случай, здесь точно есть провокация, внедрение доносчика, страдание и страх. Очень характерно, что в историю был замешан еще один стукач, Джордж Сэмз-младший, двадцати трех лет. Он и выдал Бобби Сила. Это вызывает еще более интересные гипотезы… Бобби Сил был последним вождем «Пантер», все еще разгуливавшим на свободе. Как заполучить его шкуру? Сообщив, что среди них есть предатель… Дальнейшее развитие событий было бы предопределено. Выходит, Рэкли был сознательно принесен в жертву теми, кто его использовал?
Я уже предупреждал, и настаиваю на этом, что строю гипотезы только для того, чтобы передать хотя бы частицу той отравленной, дикой атмосферы, полной подозрений, опасностей, недоверия, взаимных провокаций и атак, в которой жили чернокожие активисты.
Я был взвинчен до предела и ушел оттуда с чувством отвращения и злобы на самого себя.
Проблема прав чернокожих потихоньку начала меня заедать, и мне в голову пришла одна маленькая, ну совсем маленькая мысль: а что же обо всем этом думают сами чернокожие? Я испытывал острую необходимость в сегрегации, радикальнейшем взаимном отчуждении в истории одиночества. С такой потребностью в сепаратизме впору создавать новый мир. Я взялся за это без промедления: весь оставшийся день я писал.
Глава XIV
Теперь, приходя в питомник, я неизменно чувствовал себя лишним. У меня на глазах рождалась крепкая дружба. Как только дрессировщик входил в клетку, собака вставала на задние лапы, чтобы лизнуть чернокожего в лицо. Киз отворачивался, а она терлась об него с нежным урчанием. Я смотрел на эти излияния с умиленной улыбкой и чувством облегчения оттого, что никогда не бывает совсем безвыходных ситуаций. Я был горд собой. Я сделал благое дело и воспринимал эту картину как награду. Когда мы оказывались в клетке втроем, поведение Батьки было в высшей степени тактичным. Увидев меня, Батька подходил, приветливо скалясь и вихляя задом, и тут же начинал свою любимую игру: слегка покусывал мою бороду, как будто искал блох. Потом он подходил к Кизу, чтобы потереться о его ноги, и снова возвращался ко мне, и так несколько раз. Человек, одаренный воображением романиста, сказал бы, что таким способом собака призывала нас побрататься, пойти друг другу навстречу и заключить мир.