* * *
Поездка в Иф была не чем иным, как новой встречей с ребенком, который умер много лет назад и вдруг воскрес на несколько мгновений. Далеко не все путешествия таковы; большая их часть протекает вне нас, и лишь немногие из них дарят нам встречу с самими собой, будь то в замке Иф или в Редонделе. И именно эти последние встречи, которые мы совершаем внутри себя, намного опаснее, вопреки распространенному мнению, чем первые. Если повторять их достаточно часто, они могут превратиться в путешествия, из которых не возвращаются: в помешательство, безумие, самоубийство; их надо принимать очень маленькими дозами и очень редко. Встреча с очевидностью — лишь для очень слабых или для очень сильных духом; обычные люди беззащитны перед нею, особенно если она начинается с трезвой, беспощадной оценки собственных возможностей.
Вот о чем говорил Профессор со своей ученицей; следует признать, что если он говорил и не совсем так, то по крайней мере очень близко к этому; ведь известно, что точное воспроизведение диалога приводит к использованию прямой речи, а это уже походит на стенограмму, это скучно и утомительно. И потом неизвестно, фигурирует ли где-нибудь буквальное воспроизведение диалога в качестве непременного условия создания литературного произведения, или же оно является лишь рекомендацией для более тщательной передачи высказываний героев и для того, чтобы облегчить чтение. Короче, так или почти так говорил Профессор, обращаясь к своей возможной ученице, стоя перед камерой аббата Фариа посреди синего Средиземного моря. Потом они спустились вниз, чтобы искупаться среди прибрежных скал; это было как раз в тот момент, когда на море вдруг поднялась буря, так что купались они не столько ради того, чтобы получить удовольствие, сколько из-за свойственной человеку и воспитанной в нем с детства привычки доводить начатое до конца, даже если в конце предстоит оказаться в совершенно иной ситуации, нежели та, которая сложилась вначале и предполагалась в дальнейшем.
Отсюда правильность методов, о которых мы говорили ранее; если бы мы могли распоряжаться стихией, поучал Профессор ученицу, но здесь уместно перейти на прямую речь: «Если бы мы властвовали над стихией, то сейчас море было бы таким же голубым, как когда мы приехали, таким же спокойным, как полчаса назад, и мы с тобой плавали бы в этих водах обнаженными, грезя о каком-нибудь немыслимом бегстве. Если мы этого не делаем, то просто потому, что не можем. Но если бы могли, было бы лучше». Это была правда, и, возможно, оттого, что она тоже думала так, Мирей, без какой-либо видимой необходимости, настаивала на том, чтобы обязательно присутствовали и сложенные особым образом карты, и зеркала, через которые можно заглянуть в головокружительные глубины, и говорящая камбала, и нескончаемые истории, уносящие тебя в дальние странствия; и еще она говорила, что стоит только перестать бить в барабан — и все готово, и Грифон может выйти из воды, когда и где ему заблагорассудится, ибо все зависит только от нашей воли и ни от чего больше. «Если теперь уже умеют устраивать искусственный дождь или искусственное волнение на море и даже ты вполне бы мог сейчас усмирить волны, вылив на них достаточное количество масла, то почему же Грифон не может делать, что ему захочется?» — «Во-первых, — возразил ей писатель, — у меня нет масла; во-вторых, если бы я сейчас вылил масло в море, то не думаю, что тебе было бы очень приятно купаться в нем нагишом; в-третьих, Грифон — мой, и, наконец, в-четвертых, давай больше не будем об этом». Но по какой-то странной причине, недоступной пониманию писателя, Мирей продолжала рассуждать о правомерности или неправомерности существования Грифона. Возможно, этим своим рвением она была обязана какой-нибудь студенческой беседе по поводу оправданности фантастической литературы, состоявшейся после того, как четыре жрицы возвестили о замысле романа, о появлении на свет нового существа, о приготовлениях к родам, как сказал, должно быть, самый язвительный из студентов. Так или иначе, Мирей желала убедительно обосновать, что Грифон возможен, что автор имеет право писать все, что придет ему в голову, и что «если Джозеф Конрад[71], бывалый моряк, оставил нам настоящее чудо — «Тайфун», — и очень даже вероятно, что во всей истории мировой литературы не найти другой такой великолепной книги о море, — то не исключено, что, хоть он и был опытнейшим мореходом, ему никогда в жизни не приходилось видеть циклонов, подобных тому, который он так мастерски изобразил. А что ты скажешь о знаменитом прыжке тигра, описанном одним португальским писателем? А? Так вот, Эса[72]никогда не был в Индии и никогда не принимал участие в сафари».
История Грифона стала превращаться в непреодолимую стену, которая постепенно приближалась к нему, окружала его и душила, медленно сжимая кольцом. Ему вспомнилась одна из его студенческих шуток: «Заставьте полдюжины людей говорить стихами, и вы увидите, что из этого получится». Однажды он так и сделал, и результат оказался таким ужасным, что лучше бы об этом не вспоминать. Теперь происходило нечто подобное, вынашивание романа захватило уже слишком много людей, и ему совсем не хотелось знать, что из всего этого получится; теперь он должен написать его сам, пока еще не поздно. И с этим он жил уже целый год.
Возвращение в Экс было неспешным и приятным. Писателю казалось, будто все оборачиваются при виде бесстыдного старика, обхаживающего юную девицу, на самом же деле на них почти никто не обращал внимания, пока они шли от пристани к машине, от машины к ресторану, ужинали, а затем беззаботно бродили по Эксу. По-видимому, Мирей меньше всего думала о том, чтобы скрыться от взглядов студентов, которые глазели на них из-за каждого угла, и писатель толком не знал, то ли ему еще больше волноваться, то ли окончательно успокоиться. На них не обращали внимания; это могло означать либо что он определенно уже старик (еще одна парочка из этаких), либо что он еще достаточно молод. Уповая на последнее, он поднялся с Мирей по лестнице дома номер пять по улице Грифона.
XII
Много ирландских песен было спето в ту ночь в Компостеле. Да и дождя пролилось немало; это так же верно, как и то, что много людей, давным-давно покинувших Ирландию, вновь свиделись в ту ночь в Святом граде; встречались они и в последующие ночи, по большей части дождливые, но полные надежд, многим из которых так и не довелось сбыться; ведь море коварно, ему все равно, кто больше молится — протестанты или католики; оно уносит в пучину и увенчанных митрой священнослужителей, и лиц королевской крови, а заодно и проходимца, который вертится около них, дабы узнать, что они говорят и что делают. И случилось так, что этой ночью вместе с некоторыми из тех, чьи имена были уже упомянуты, пел еще и Чарльз Глоуп, вошедший в город через врата Фашейра, прикрывшись, как и прочие, английским именем, хотя, избавляя от одной напасти, оно ввергало в другую; и Джон Вейл, прибывший через врата Мамоа; и Джон Лоренц, избравший врата Франсишена, принимающие тех, кто направляется в Компостелу из Франции по дороге, называемой также Дорогой Сантьяго; и Ричард Хэйрс — он предпочел врата Сан-Роке; и Томас Пириц, явившийся через врата Скорби; и Томас, шотландец, прибывший через врата Святого Франциска; и Ян Энмент, вошедший через врата Садов; а Том Бэйлиз — подумать только! — въехал через врата Масарелос, те самые, через которые в город ввозят вино. Все они люди бывалые, сегодня — здесь, завтра — там, и все уже имели дело с Инквизицией, хоть та и не подозревала — как не подозревала она и многих других вещей, ведь меньше всего ее интересовало освобождение Ирландии, — что эти выпивохи могут заниматься чем-то еще, кроме как горланить песни и сквернословить. Посланец же, напротив, прекрасно это знал. Он обошел, как и они, град Святого Апостола, и ему было известно, что за люди живут за окружавшими его стенами; ему было ведомо также, среди множества прочих вещей, что его предшественникам приходилось привозить с собой даже еду, чтобы не страдать от голода, а ему повезло, повезло вдвойне.