терпеть Луначарского, пока в народе свежа память о зажигательных речах бывшего предреввоенсовета Троцкого – никакого акцента, фейерверк мыслей, какое-то странно-вольготное отношение к чувству собственного достоинства на трибуне…
…И ведь снова он, именно он, Троцкий, – в пику мнению большинства ЦК – выступил с эссе о «талантливом русском поэте Сергее Есенине»; снова оказался впереди, хотя потерял и Армию, и Политбюро. Однако популярность – с ним; ведь именно он заступился за русского поэта; ничего, когда перестанем печатать Есенина, то и статью Троцкого забудут… Пусть порезвится; сжать зубы и ждать, уж недолго осталось…
С его, Сталина, акцентом, с его директивностью стиля и чувством гордой ответственности за каждое произнесенное слово (Мехлис – надежный редактор, недаром его так не любят; ясное дело, зависть: не у них, а у него, Сталина, такой помощник), сейчас надо готовить поле боя, но не выходить на него, рано, народ не созрел еще, он должен устать от дискуссий и свободы, он должен возжаждать единого вождя – кто знает русских, как не он, Сталин?!
Итак, Сталин приехал на закрытый спектакль во МХАТ; в ложе рядом с ним сидели Станиславский, Немирович-Данченко, начальник ПУРККА Бубнов; наркома Луначарского, Крупскую, Ульянову не пригласили, Мехлис вызвал завагитпромом Стецкого, замзавотделом Кагановича и Николая Ежова.
Сталин оглядел зал: множество знакомых лиц; ясно, собрали аппарат.
После первого акта, когда медленно дали свет, зрители обернулись на ложу, стараясь угадать реакцию Сталина; он, понимая, чего ждут все эти люди, нахмурился, чтобы сдержать горделивую – до холодка в сердце – улыбку; медленно поднялся, вышел в квартирку, оборудованную впритык к правительственной ложе; заметив ищущий, несколько растерянный взгляд Станиславского, устало присел к столу, попросил стакан чаю; на смешливый вопрос Немировича-Данченко – «Ну как, товарищ Сталин? Нравится?» – и вовсе не ответил, чуть пожав плечами.
И после второго акта он видел взгляды зала, обращенные к нему: аплодировать или свистеть? Он так же молча поднялся и ушел, не позволив никому понять себя, – много чести, учитесь выдержке. С острой неприязнью мазанул быстрым взглядом лицо Сольца, члена ЦКК; ишь, «совесть партии»; а как Старик склонен к политическим спектаклям?! Дело в том, что Мехлис доложил ему: Сольц, ехавший в ЦК, как всегда, на трамвае, зачитался книгой и не заметил свою остановку. Легко вскочив с места, бросился к выходу; здоровенный верзила с мутным, похмельным взглядом закрывал проход.
– Товарищ, разрешите, пожалуйста, – обратился к нему Сольц.
Тот осклабился:
– Куда торопишься, юркий?! Больно шустрый!
Сольц не понял потаенный смысл сказанного, повторил просьбу. Верзила зло осклабился:
– Подождешь, жиденыш!
Стоявший неподалеку милиционер усмехнулся:
– Да пусти ты старика пархатого.
– Как же вам не стыдно?! – тихо сказал Сольц, обернувшись к милиционеру. – Что можно пьянице, то непозволительно вам, представителю Советской власти!
Милиционер лениво посмотрел на пассажиров:
– Все слыхали, товарищи? Слыхали, как при вас оскорбили красного милиционера?! – И не дождавшись ответа, взял Сольца за руку и подтолкнул его к выходу…
В отделении дежурный выслушал милиционера, потом обернулся к Сольцу и попросил дать показания; Сольц рассказал все, как было. Дежурный пожал плечами:
– Конечно, про жида нехорошо, но мы вам не позволим оскорблять красного милиционера!
Сольц потребовал встречи с начальником отделения; тот слушать его не стал, махнул рукой:
– Нечего оскорблять наших людей, они же вас и защищают, в камеру его!
– Я хочу позвонить Дзержинскому, – сказал Сольц, – немедленно!
Все трое рассмеялись:
– Только что и дел до вас Феликсу Эдмундовичу!
И только после этого Сольц достал трясущимися руками свое удостоверение; имя этого политкаторжанина, героя революции, ленинца было известно всем. Он позвонил Дзержинскому. Через двадцать минут Феликс Эдмундович был на Солянке, в милиции; дверь и окна приказал заколотить досками; через час в ОГПУ был отдан приказ, вычеркивавший это отделение из списка московских: нет такого номера и впредь не будет, рецидив охранки, а не Рабоче-Крестьянская милиция…
…В сороковых годах отделение восстановили: Сталин никогда ничего никому не прощал, оттого что все помнил…
…После окончания спектакля Сталин так же медленно поднялся, подошел к барьеру ложи и обвел взглядом зал, в котором было так тихо, что пролети муха – гудом покажется…
Он видел на лицах зрителей растерянность, ожидание, восторг, гнев – каждый человек – человек: кому нравится спектакль, кто в ярости; нет ничего опаснее затаенности; церковь не зря обращалась к пастве, но не к личности – слаба Духом, падка на Слово…
Сталин выдержал паузу, несколько раз похлопал сухими маленькими ладонями; в зале немедленно вспыхнули аплодисменты; он опустил руки; аплодисменты враз смолкли; тогда, не скрывая усмешки, зааплодировал снова; началась овация, дали занавес, на поклон вышли плачущие от счастья актеры.
Сталин обернулся к Станиславскому и, продолжая медленно подносить правую ладонь к мало подвижной левой, сказал:
– Большое спасибо за спектакль, Константин Сергеевич…
В правительственном кабинете при ложе был накрыт стол – много фруктов, сухое вино, конфеты, привезенные начальником кремлевской охраны Паукером; напряженность сняло, как рукой; Немирович-Данченко оглаживал бороду, повторяя: «Я мгновенно понял, что Иосиф Виссарионович в восторге! Я это почувствовал сразу! Как всякий великий политик, – нажал он, – товарищ Сталин не может не обладать даром выдающегося актера».
Сталину явно не понравилось это замечание, он отвернулся к Станиславскому и, принимая из рук Паукера бокал с вином, чуть кашлянув, поднялся; сразу же воцарилась тишина.
– Скажите, Константин Сергеевич, сколь часто наши неучи из Политпросвета мешают вам, выдающимся русским художникам?
Не ожидая такого вопроса, Станиславский словно бы споткнулся:
– Простите, не понял…
Сталин неторопливо пояснил:
– Вам же приходится сдавать спектакли политическим недорослям, далеким от искусства… Вас контролируют невежды из охранительных ведомств, которые только и умеют, что тащить и не пущать… Вот меня и волнует: очень ли мешают вам творить эти проходимцы?
И тогда Станиславский, расслабившись, потянулся к Сталину, словно к брату, сцепил ломкие длинные пальцы на груди и прошептал:
– Иосиф Виссарионович, тише, здесь же кругом ГПУ!
…Когда Сталин, отсмеявшись ответу Станиславского, сделал маленький глоток из своего бокала и сел, рядом сразу же устроился Немирович-Данченко; мгновенно просчитав их отношения во время всего вечера, понимая, как Немирович тянется к нему, Сталин обернулся к Владимиру Ивановичу:
– А вот как вам кажется: опера Глинки «Жизнь за царя» имеет право на то, чтобы быть восстановленной на сцене Большого театра?
Немирович-Данченко растерянно прищурился, поправил «бабочку» и в задумчивости откинулся на спинку стула.
Сталин, улыбнувшись, придвинулся к нему еще ближе:
– Говорите правду, Владимир Иванович… Мне – можно, другим – рискованно.
– В конечном счете это опера не о царе, но о мужике Иване Сусанине. Это гордость русской классики, Иосиф Виссарионович. Восстановление этой оперы вызовет восторг артистической Москвы…
Сталин достал трубку, закуривать не стал,