придется. Он приземлился довольно жестко, еще и скалистый выступ некстати оказался на пути, шасси задело за камень, отвалилось, самолет резко встал и загорелся.
– О боже!
– Да, а он не знал толком, как отстегнуть ремень безопасности, и поэтому не мог выскочить из горящего самолета. Несколько бесконечных секунд он рвал и дергал ремень, потом вспомнил про перочинный нож в кармане, разрезал ремень, выбрался из кабины и потерял сознание от боли рядом с самолетом. Он успел увидеть, как от неописуемого жара пошел взрываться боекомплект бортового пулемета и пули зашлепали по песку рядом с ним – и отключился.
– А дальше что?
– Довольно долго он лежал без сознания один в ночи рядом с обломками догорающего самолета. Но поскольку он не явился на назначенную встречу, друзья-летчики поднялись на его поиски. Один из них увидел под собой пламя в пустыне, посадил машину, вышел, подбежал к Далю, оттащил его подальше, смочил губы водой – и тот очнулся.
– Ну слава богу.
– Друг сказал Далю: «На тебя страшно смотреть». Тот спросил: «Почему?» – схватился за лицо – там, где был нос, остался мягкий комок обгорелого мяса.
– У Роальда Даля был искусственный нос?
– Да, его залатали в военном госпитале в Каире, не то в Александрии, в общем, где-то там, но ему пришлось всю оставшуюся жизнь ходить с искусственным носом.
– Ха, хорошая история, я и не знала. Он был очень красивый мужчина. Искусственный нос – это ведь вроде кишечной стомы.
– Пожалуй.
– Только кишечная стома не так заметна, правда? Нос вот не спрячешь.
Я с улыбкой кивнул. В этот момент гондола сильно дернулась и въехала на спасительную конечную станцию. Похоже, защелкнулись сразу несколько металлических зажимов, надежно закрепляя кабину в железобетонной конструкции. Мать выдохнула. На лбу у нее проступили капельки пота, несмотря на золпидем. Я и не знал, что она так сильно боится высоты. Я достал из кармана скомканную салфетку и промокнул ей лоб.
– А где же твой ролятор?
– Внизу, на парковке, в багажнике нашего любезного таксиста. Вместе со всеми нашими вещами. Или я его оставила в ресторане? Придется мне на тебя опереться. И то сказать, пора. Много лет у меня не было возможности на тебя опереться.
Через раздвижную дверь мы вышли наружу, на солнечную террасу с деревянными столиками, что-то вроде смотровой площадки, где не было никого, кроме трех пожилых индианок, сидевших с отрешенным видом перед тремя бутылками Ривеллы. Справа разверзалась глубокая пропасть. Прямо перед нами тянулась на много километров на юг панорама покрытых ледниками вершин – до самого Дан дю Миди, уже в кантоне Валлис. Снег, лед, скалы и больше ничего, сколько хватает взгляда, призрачная черно-белая пустыня, а над ней – ясное, солнечное, наверху переходящее в темную синеву космоса небо из чистейшего сапфира.
– И где же тут поля эдельвейсов? – спросила мать. Она надела свои дурацкие очки Булгари. Это было невыносимо.
Индийские туристки бросили на нас быстрый непроницаемый взгляд, улыбнулись и вернулись к своему лимонаду и телефонам. Мы присели на деревянную скамейку. Мать сунула руку в пакет с деньгами и водкой, достала бутылку и сделала большой глоток. Я заметил, как из уголка рта у нее побежала струйка.
– Поля эдельвейсов? Не знаю.
– А зачем тогда мы поперлись наверх, в это богом забытое место?
– Может, у них есть эдельвейсы в сувенирном ларьке?
– Но я-то хотела увидеть их в природе. Ты обещал мне, что они тут есть. Я бы никогда никуда с тобой не поехала, если б знала, что так и не увижу эдельвейса. Она отпила еще глоток водки. Индианки снова бросили на нас быстрый взгляд.
– Мама, ну я-то что могу поделать? Может, там, по ту сторону глетчера, в Валлисе, есть эдельвейсы, но отсюда туда не попадешь.
– Быть такого не может! Ты шутишь?
– Сдается мне, мама, здесь мы эдельвейсов не найдем.
– И вот так всегда, – сказала она. – Хоть плачь. Я сейчас завою. Вся моя жизнь – сплошное разочарование. Ты хоть понимаешь, какую страшную жизнь я прожила? И ведь ты сказал, что мы поедем в Африку и я снова увижу зебр, но это ладно, проехали, я уже поняла, что ты не собирался со мной ни в какую Африку, а собирался потратить мои деньги на бессмысленное, пустое катание туда-сюда, без зебр, без ничего. Значит, вот чего я дожидалась столько лет, надеялась, что мой сын, мое любимое дитятко, отправится со мной куда-нибудь, как тогда, двадцать пять лет назад, когда мы поехали на Восточном экспрессе… Куда мы там ехали?
– Из Бангкока в Сингапур.
– Точно. И ты всю дорогу читал в купе свои книжки. И если б еще что-нибудь приличное, Флобера там, Расина, Камю на худой конец или не знаю уж что, но ты-то читал Джона Ле Карре, свои шпионские романы, вместо того чтобы со мной общаться.
– Ты много пила всю дорогу в этом поезде.
– Ха! Пила я только потому, что ты не обращал на меня внимания и читал эту свою муру, это тебе было важнее, чем говорить со мной. А еще ты всю дорогу красился. Красился! Это просто в голову не помещается. А теперь мы стоим на чертовой горе, где ничего нет, ни эдельвейсов, ни зебр, – и знаешь что, Кристиан? То же самое у меня внутри, в душе. Там ничего нет. Больше ничего нет. Пустой белый экран.
– Да, это правда.
– А знаешь, что это такое? Это признание банкротства. Твоего банкротства. Я прочла это у Марселя Байера. Век выплаканных глаз. Это мой до слепоты, до пустоты, до смерти выплаканный век. Вот ты бы написал что-нибудь такое, как Марсель Байер. Он хороший писатель. Не то что ты со своей ерундой, которую всё равно никто не читает.
– Можно мне хоть слово вставить.
– Да не о тебе речь. Ты всё всегда оборачиваешь так, будто речь о тебе, потому что ты чудовищный эгоман. Ты, ты и снова ты. Ты такая тряпка. Хоть бы раз вышел из своего темного угла, прекратил всему поддакивать и сказал прямо, что думаешь. Хоть бы раз побыл мужчиной, а не дитем малым.
– Что я думаю? Да ничего я не думаю. Нет, думаю, конечно. Что уже тридцать пять лет выслушиваю от тебя одну и ту же проповедь.
– Да-да-да. Не волнуйся, скоро моя проповедь будет звучать только в твоей памяти, я всяко что скоро помру. А ты всё же бери пример с Кнаусгора, или с Уэльбека, или с Рансмайра, или