глупостью! <…> Это „раб“ сказывается в крови тщеславца, это остаток лукавства раба – а сколько „рабского“ осталось, например, еще до сих пор в женщине! – силится соблазнить на хорошее мнение о себе, и тот же раб падает тотчас же ниц перед этими мнениями, как будто не сам он вызвал их» (Ницше 1990: 228, 262). Превращение тщеславия в знак моды можно отсчитывать с того момента, когда феномен моды перестал быть вестиментарной формой выражения отношений служения и трансформировался в поле вечно меняющихся означаемых. Основополагающие для общественного и в то же время для вестиментарного строя понятия признания и служения стали восприниматься как тщеславие и рабство. Как отмечал Ж. Мишле, «люди теперь хотят быть не представителями того или иного класса, а самими собою» (Мишле 1965: 36).
О. Бальзак обозначил наступившую после революции новую эпоху понятием «элегантная жизнь», подразумевавшим произвольный характер одежд, детерминированных лишь индивидуальным вкусом и финансовыми возможностями их обладателя. Бальзак считает, что «дендизм – ересь, вкравшаяся в царство элегантности» когда «человек превращает себя в часть обстановки собственного будуара» (Бальзак 2009: 432). Тем не менее в «Трактате об элегантной жизни» писатель апеллирует к авторитету Джорджа Браммелла как образца элегантности. По мнению Бальзака, «элегантность не исключает ума и познаний, а, напротив, освящает. Она учит проводить время с удовольствием и как можно более возвышенно» (там же). Таким образом, «девятнадцатое столетие – эпоха, когда на смену эксплуатации человека человеком должна прийти эксплуатация человека разумом» (там же: 403). С формированием аутентичной публичной сферы возникло и «публичное использование разума» как нового средства идентификации индивидуальности (Ю. Хабермас). Поэтому среди мужчин, основных представителей публичной сферы, вестиментарная репрезентация приняла форму сдержанного выражения индивидуального вкуса, синонимичного разумности.
В первом десятилетии XIX века новую семантику женского костюма как выражения индивидуального вкуса определял дискурс, формируемый журналами. Однако в случае с мужским гардеробом сама фигура денди в ее различных проявлениях была торжеством индивидуального вкуса. Теперь и мужской и женский костюм предполагал особое внимание к телу, маркируя культ индивидуальности в противовес господствовавшим в эпоху Старого режима социальным значениям костюма, пренебрегавшим частным телом.
«Чистое» тело: реабилитация частного тела в модных практиках
Революционный по своему значению интерес к частному телу, который демонстрировал, в частности, Дж. Браммелл, оказывается проявлением буржуазного идеала, в XIX веке приобретающего господствующее положение по отношению к аристократическому: «важно, что буржуазия определяется прежде всего через внутреннюю жизнь и превосходство субъекта» (Deleuze 1946). Тому свидетельство – многочасовые туалеты[44], невидимые для общественных взоров, перед которыми предстает лишь «заметная незаметность» темных, «безмолвных» в терминах аристократического идеала фраков. В буржуазном обществе возрастает ценность «невидимого» вместо «игры кажимостей» и смысловой нагруженности визуальной репрезентации, характерной для общества Старого режима. Незначительные детали начинают играть в костюме главенствующую роль, отсылая к «невидимому», которое оказывается отличительной чертой не только дендистского поведения, но и искусства того времени. «Подробное описание в произведениях романтиков (О. Бальзак, Г. Мопассан, М. Пруст), сатирический рисунок (Р. Тёпфер, О. Домье, Ш.-А. Берталль), живопись реализма (академическая – Ж.-Л. Жером или А. Стевенс, революционная – Г. Курбе или Э. Мане) осуществляли каждый в своем жанре семиологию аутентификации с помощью детали, что было свойственно XIX веку, выдвинувшему одновременно индивидуальное лицо и анонимную толпу» (Perrot 1984: 141). Существенно, что толпа как феномен и стала предметом исследования в XIX веке, обозначившем собой «эру множественного, где единичное существует только посредством характерной детали» (Ibid.). В XIX веке деталь становится проявлением «невидимого», связанного с частным телом и его особенностями, которые только и могут высказать смыслы, отсылающие непосредственно к индивидуальности человека[45], а не к социальному телу – одежде как носителю конструируемых обществом значений.
Всплеск физиогномических учений в этот период также свидетельствует о том, что формой выражения индивидуальной идентичности являлось именно тело, а не одежда, как прежде. В этот период одежда начинает приобретать индивидуализированный оттенок, что позволяет Бальзаку выступать с предложением о новой науке – вестигномике (определение характера человека по его костюму), которая, по мнению Бальзака, достойна «считаться составной частью науки, созданной Галлем и Лафатером»[46] (Бальзак 2009: 437). Писатель замечал: «Хотя нынче все мы одеваемся почти одинаково, в уличной толпе, в парламенте, в театре или на прогулке можно без труда отличить жителей квартала Маре от обитателей Сен-Жерменского предместья, владельцев особняков в квартале Шоссе-д’Антен от выходцев из Латинского квартала, пролетариев от домовладельцев, производителей от потребителей, адвокатов от военных, тех, кто разглагольствует, от тех, кто действует» (там же).
Очевидно, что предложенная Бальзаком наука оперирует социальными значениями, свидетельствуя о достатке, роде деятельности и принадлежности к определенному социальному сословию[47], а не об индивидуальных качествах ее носителя. Выдвижение социальных маркеров на первый план было обусловлено тем, что семантика одежды к моменту написания «Трактата об элегантной жизни» (1830) не подразумевала иных значений, кроме социальных, вследствие тесной связи моды с выражением общественной структуры, что и предопределяло значения, которые могли быть вычленены вестигномикой. Таким образом, возможность выявления лишь социально обусловленных значений костюма в рамках предложенной Бальзаком науки подтверждает тезис, что источником индивидуализированных коннотаций могло быть только частное тело и различные его проявления как в неоклассических платьях-шмиз, так и в практиках культивирования тела, например в гигиене, которая неслучайно возникает именно в этот период.
В эпоху неразличимой анонимной толпы «самую глубокую пропасть образует между двумя людьми различное понимание чистоплотности и различная степень ее» (Ницше 1990). Иными словами, то, что связано с частным телом и что невидимо невооруженным взглядом, заявляет о себе посредством таких деталей, как белизна и чистота белья нательного и домашнего. «Это была своего рода революция во Франции, – пишет Ж. Мишле, – мало кем замеченная, и в то же время сыгравшая важную роль. Жилища бедноты стали чище, благоустроеннее; в них появилось нательное и постельное белье, на столах – скатерти, на окнах – занавески. Неимущие классы оказались в состоянии покупать все эти вещи, чего еще не было с самого сотворения мира» (Мишле 1965: 37). Ж. Мишле связывает изменения в быту бедняков с машинизацией производства, которая позволила снизить стоимость предметов потребления, сделав многие из них доступными для широких масс. Однако Д. Рош[48] и Ф. Перро приводят этот фрагмент для демонстрации возросшей ценности белья и внутреннего убранства дома, которое к 1842 году появилось и у низших слоев населения. Буржуазный идеал предполагал превосходство внутреннего над внешним, невидимого над видимым, поэтому белье оказалось намного важнее внешнего облачения. «Чистота внешнего вида предполагает прежде всего чистоту белья» (цит. по: Perrot 1984: 113), поэтому «у элегантной женщины всегда больше сорочек, чем платьев, и больше чулок, чем воротничков; одним словом, элегантная