— Сразу видно, — кивает Мариэтта, — сразу видно, черт возьми. Ноги даже не касаются земли. Расхаживает по залу суда как хозяин. «Как поживаешь, девочка?» — как будто ему действительно есть дело до того, как я поживаю. Думает, никто не замечает, как он балдеет, когда встает в суде и говорит, как белый.
А я думаю то же, что и всегда: «О Боже, если эти двое сцепятся, их не растащишь!»
— И его вы тоже много лет не видели, судья?
— Нет, вы же знаете, как устроен мир, Мариэтта. Как только расстаешься с парнем, постепенно перестаешь видеть и его друзей.
Секундная пауза.
— А почему именно вы с ним расстались, судья? Он дурно с вами поступил? Значит, что-то такое было, если вы не разговаривали с ним целых двадцать пять лет. — Ее взгляд с деланной озабоченностью устремляется на мерцающий экран в надежде, что я не замечу, как мы снова затронули любимую тему Мариэтты.
Боясь ее обидеть, я мотаю головой, что можно истолковать в любом смысле, однако от Мариэтты легко не отделаешься.
— А может, все было наоборот?
— Нет, Мариэтта. Вовсе нет. — Так ли? На мгновение меня охватывает страх, и холодеет сердце, пока прошлое не предстает передо мной вновь зримо и отчетливо. — Нет, все дело в том, Мариэтта, что Сет постепенно исчез из виду. А я вступила в Корпус мира. Последнее, что я слышала о нем, что его вроде бы похитили.
— Похитили? — Энни, которая только что вошла в канцелярию, испуганно вздрагивает и делает несколько шагов вперед. Ключи на ее широком черном поясе позвякивают.
— Да, похитили, — произносит Мариэтта и недоверчиво фыркает. — Судья, каждую пятницу вечером мне впаривают истории и похлеще этой.
— Здесь другой случай, Мариэтта. Мне толком ничего не известно.
Я смотрю на них с безнадежным видом, внезапно чувствуя себя беззащитной перед странной дугой, которую описала моя жизнь. Обе женщины, в немалой степени зависящие от моего настроения, внимательно всматриваются в меня.
«Время, — думаю я. — Мой Бог, время». И вслух произношу:
— Мы были молоды.
1969–1970 гг. Сет
В двадцать три года я оказался в гуще событий, происходивших в сумасшедшее время. Тогда я устроил свое собственное похищение. Вообще-то меня не похищали. Я пошел на обман, схитрил, однако в конечном счете это имело для меня печальные последствия. Один человек поплатился жизнью, а я взял себе другое имя. В последующие годы меня не покидало ощущение, что меня похитили от самого себя.
Шел 1970 год. Движение шестидесятых находилось тогда в наивысшей точке своего подъема. Америка вела войну, связанные с этим беспорядки и волнения достигли апогея. Сражения шли не только во Вьетнаме, но и здесь, дома, где на протестующую молодежь открыто вешали ярлыки врагов нашего образа жизни. Повседневное существование было отравлено атмосферой, которая создавала вокруг меня ауру ренегата.
В апреле 1970 года я получил повестку о призыве на действительную военную службу. Пришлось выбирать между вероятностью получить пулю во вьетнамских джунглях и бегством в Канаду. Каждый вариант казался неприемлемым. Моя оппозиция войне была бескомпромиссной. С другой стороны, я был единственным ребенком в семье, на которого родители возлагали большие надежды, превратившиеся в тяготившие меня обязательства. Даже находясь за 1900 миль от них и моего дома в округе Киндл, я чувствовал, что они где-то рядом, дышат мне в спину.
Мои родители познакомились в Аушвице. У мамы там погиб муж, а у папы — жена и ребенок. Сейчас моему отцу без малого семьдесят. Все еще крепкий душой и телом, он лишь в последнее время начал постепенно сдавать. Зато состояние матери, боязливой и хрупкой женщины, которая раньше только и жила тем, что я был рядом с ней, внушает гораздо больше опасений. Все болезни и страдания матери с детства глубоко отдавались в моем сердце, и я вырос, вынашивая в себе непоколебимую решительность не приносить ей лишних огорчений. Мой отъезд с подружкой в Калифорнию предыдущей осенью вызвал у матери глубокую депрессию. Бегство в Канаду наверняка причинило ей — им обоим — невыносимые муки, и отец никогда не уставал напоминать мне об этом.
Необходимость принятия того или иного решения давила на меня все сильнее, и я, растерявшись, позволил обстоятельствам взять надо мной верх, поплыл по течению. Все пошло наперекосяк. Я серьезно поссорился со своим лучшим другом еще с детской поры, Хоби Таттлом, который учился на первом курсе юридического факультета. Однако наибольшие разочарования, как это всегда бывает, принесла мне любовь. Весной 1969 года я безнадежно влюбился в чудесную девушку, темноволосую и красивую, которую звали Сонни Клонски. Я познакомился с ней в автобусе, когда ехал из округа Киндл в Вашингтон, чтобы принять участие в антивоенном походе, организованном студенческим мобилизационным комитетом. В то время мы оба были на четвертом курсе, и до выпуска оставалось всего ничего. Она училась в городском университете, а я — в Истонском колледже, славящемся именитой профессурой. Смуглое лицо с правильными чертами в обрамлении пышных черных волос, закрывавших плечи, длинные стройные ноги, в меру полный бюст и, что самое важное, полная и серьезная откровенность во всем, что касалось ее лично, — все это ворвалось в мою жизнь как шторм. Сонни свела меня с ума.
Я еще никогда не влюблялся. По правде сказать, я не пользовался особым успехом у женщин. Холодный, безразличный вид и саркастические манеры, несомненно, обращали на меня внимание, однако в атмосфере повышенного интереса со стороны женщин я не умел пользоваться своими преимуществами и приобрел репутацию чудаковатого малого. Все мои связи заканчивались в течение пары-тройки недель. Поэтому страстное увлечение Сонни стало для меня источником феноменальных чувств — накаляющегося возбуждения, щенячьего желания быть все время рядом, удивительного открытия, заключавшегося в том, что человеческое одиночество, которое воспринималось мной как естественное состояние, может исчезнуть, подобно реагентам в пробирке. Чудесные совпадения еще больше вскружили мне голову и сердце: мы оба придерживались левых убеждений, оба знали «Хэппи Джека» до последнего слова. Когда мы оставались наедине, она называла меня «бэби». Сознание, что я занимаю значительное место в жизни обладающей бешеным интеллектом, безумно привлекательной женщины, которой, несомненно, суждено оставить свой след в этом мире, стучалось ко мне в двери трижды в день с захватывающим дух божественным откровением.
Моя преданность, похожая на ту, что можно встретить в легендах, была бы идеальной, получи она лучший отклик. Сонни нравилось бывать в моем обществе, нравился мой своеобразный юмор, моя упрямая, безоглядная приверженность тем идеям, которые она считала справедливыми, пытливая и непоседливая сторона моего характера. Однако она запрещала говорить мне о любви под каким бы то ни было видом. В сентябре 1969 года она должна была уехать в Зону Залива, так как ее приняли в университет для старшеклассников Миллер-Дэмона. Там Сонни предстояло прослушать курс «Современная критическая мысль и философия» — по ускоренной межпредметной программе, дававшей право на защиту докторской диссертации по философии. Я терся возле нее, пока она в конце концов не предложила мне поехать с ней в Калифорнию. Я и сам втайне уже размышлял над этим, тем более что туда же собрался и Хоби.