по нему выпустили очередь на опережение, он упал, умер на месте. Через час другие базовые из их квартала и из других кварталов по соседству вылезли из своих нор, из брошенных многоэтажек, из пустых подземных коллекторов и пошли немой толпой в сторону города. Ещё через два часа они перекрыли двенадцать полос кольцевой в районе Бутовского сектора. Движение встало, кольцевая замкнулась, проглотила свой хвост. Тогда 1317 увидел, сколько их было на самом деле. Многие не выходили наружу очень давно, оказались на улице только теперь. Базовые тащили к дороге мусор, пустые пластиковые бутылки, картонные ящики, сломанную мебель, катили лысые порезанные покрышки. Они швыряли хлам на проезжую часть, пока из него не выросла дикая, ощетинившаяся деревянными обломками и рваной резиной баррикада, и подожгли её, баррикада горела три дня, и кольцевая стояла три дня.
Ночь прибывала.
Он шёл и шёл, пока не вышел наконец к реке и не зашагал по пустынной набережной, вдоль старой гранитной ограды. Мимо летели редеющие авто, на другой стороне реки светились огни, на теплоходах с яркими рекламными панелями по бортам громко играла музыка, оттуда слышались смех, крики. Идти одному в пустоте набережной было хорошо, как в зимнем лесу, мёртвом и светлом от снега.
Уходящие в чёрное небо башни Сити открылись перед ним, когда он повернул направо, следуя изгибу гранитного ограждения. Лабиринт из стекла и стали, непостижимый свет тысяч окон. 1317 пошёл на мерцание, отдававшее волнами из невидимого центра за первым рядом башен. Адрес на клочке ткани совпадал с синей светящейся табличкой на одном из небоскрёбов, отличался только номер здания. Воробей был совсем рядом. Может, он стоял сейчас на верхнем этаже одной из этих гигантских конструкций, возле огромного окна, и смотрел, как догорает в наступившей ночи город с полуголыми женщинами, красным вином в стеклянных бокалах, мотоциклами, цветами в ящиках вдоль оград. А может, он сам сейчас был с одной из таких женщин, живой и тёплой, – 1317 представил ту, со студии, в клетчатых пижамных штанах.
Мерцание становилось ярче, цель казалась ближе. 1317 завернул за угол и пошёл в яркий, почти дневной свет. Он шёл, пока впереди не показались опоры эстакады, залитые всё ещё невидимым ему источником сияния. Пройдя ещё немного, он наконец обнаружил этот источник.
Одна из стен небоскрёба, стоявшего максимально близко к поднятой на бетонные основы дорожной развязке, была превращена в неохватно большой экран, составленный из тысяч экранов-окон.
На огромном экране жил Morgenshtern.
Он то собирался в великана размером с целое здание в сто этажей, то рассыпался на пиксели-окна, но в каждом из них оставался Morgenshtern’ом, идеальным созданием, всеобщим аватаром, воплощением фантазий. Алгоритм на долю секунды выводил на экран лица подключённых – рано или поздно каждое из них поднималось на поверхность и проплывало мимо в бесконечной люминофорной реке.
1317 сел, скрестив ноги, на тёплый асфальт и сидел так, наблюдая за его танцем, за тысячами экранов, за бегущей строкой с цифрами котировок акций.
Сверху раздался визг шин и тормозов. 1317 инстинктивно напряг мускулы, рванул в тень под опорой эстакады и услышал над собой частые выстрелы. Несколько стволов били очередями, звук был плотный, дружный – стена огня. К ногам 1317 полетели гильзы, а со стены-экрана брызнули стёкла. Невидимые люди сверху расстреливали Morgenshtern’а из автоматов, крошили окна, уничтожали тысячеликого героя. Камера CCTV на фонарном столбе светилась под стеклянным дождём красным глазом.
Потом стрельба стихла, ещё раз взвизгнули шины и рыкнул, удаляясь, звук мотора.
Всё закончилось.
На экране-стене осталась широкая слепая полоса. Она пересекала Morgenshtern’а поперёк, как чёрный непрозрачный маркер на секретном документе после санитарной обработки цензурой Комитета Сестёр.
36. Инженер. Ритуал
Щелчок. Перед глазами радужная вспышка, как в сломанном сканере. Синхронизация по альфа-волнам. Настройка, подхват. Потом темнота.
Темнота редеет, превращается в полумрак, в сумерки – сколько нам известно слов, обозначающих отсутствие света? – затем рассеиваются и сумерки. Появляется поляна в загородном лесу, одноэтажный деревянный дом, голые деревья, пустые вороньи гнёзда, воздух матовый и белый.
Я вижу это место, как видит его Бог: с разных точек, с позиции снайпера, штурмовика, дрона над домом. Я вижу себя – в доме, на старом диване, расшитом потускневшими цветами, под тяжёлым пёстрым одеялом, рядом с женщиной с глазами разного цвета. Я вижу волос металлического оттенка, он скользит по её щеке, падает на грудь.
Предохранительное кольцо светошумовой гранаты повисает в сантиметре от сырых гниющих листьев, время останавливается вместе с лопастями дрона, изображение в прицеле снайперской винтовки превращается в статичную картинку.
Я говорю.
– Ты здесь? Ты узнаёшь меня? Это я помог тебе прийти. Нашёл к тебе дорогу, случайно, по ошибке, но уж как вышло. У меня к тебе просьба. Помоги мне. Мне нужно надёжное место, где я мог бы скрыться. Убежище в прошлом, в памяти. Я хочу скрыться от настоящего – никогда не любил настоящее, оно переоценено. И от будущего – у меня не очень хорошие предчувствия насчёт будущего. Я хочу, чтобы ты отправил меня в такое место, где всё, что для меня важно, всё, что имеет для меня смысл, всё, что я люблю, не исчезает в точку, не теряется за горизонтом. Можешь так сделать?
Я не вижу присутствие по ту сторону текстуры и не слышу его. Я чувствую движение, перетекание, флуктуацию объёма. Если я закрою в этот момент глаза – хотя физически они и так закрыты – я увижу ряд образов: мини-диск, папку файла в окне интерфейса, иконку сервера, нейромаску. Они вылепляются перед моими глазами из тёмного тяжёлого тумана, похожего на пластилин, один за другим. Я говорю:
– Ты хочешь сказать, что для моих целей достаточно записи, файла в облачном хранилище. Нет, не достаточно. Я бы не просил тебя, я сам могу сделать любую запись, я всю жизнь делаю такие записи. Но каждая запись заканчивается, и я снова просыпаюсь в одноэтажном доме посреди леса. Вспышка гранаты, штурм, крики, надо мной осыпается трухой деревянная стена. Пуля калибра 408 попадает в цель, мне на лицо льётся не моя кровь. Каждая запись заканчивается, кроме этой.
Тяжёлый туман сгущается комками, они принимают форму знакомых предметов, никак не связанных между собой: дозревающее авокадо на кухонной полке, круг от кофейной чашки на столе, купальник на алюминиевой раме старого раскладного кресла, выцветшая фотография. Я говорю:
– Ты достал эти образы из моей памяти. Они послужат строительным материалом для убежища. Но тебе нужно торопиться, потому что у этого материала заканчивается срок годности. Он уже рассыпается, крошится под пальцами. Моя память становится похожа на фильм, склеенный из кусков домашней хроники, там есть множество предметов и людей: кассеты с мёртвыми порноактрисами, потускневшая фотография маяка, круги от кофейных чашек на столе, купальник, кресло, засохший плод на полке, пожелтевшая от времени пластиковая посуда. Про половину этих вещей мне уже ничего не известно. Почему я их помню? Как они связаны со мной? Пройдёт ещё немного времени, десять, может, пятнадцать лет, и от женщины с красными волосами тоже ничего не останется. Только пустой кошмар. Буду просыпаться от него в луже пота и мочи и даже не вспомню, что его вызвало. Эта женщина – она и так умирает каждую ночь, а скоро умрёт ещё раз, вместе с моей памятью.
Я говорю:
– Я знал человека на Тёмных, осуждённого преступника, он хранил старую салфетку, лоскут расползающейся целлюлозы. В один из дней незадолго до депортации он взял его со столика в кафе, сложил и спрятал в карман, а потом увёз с собой. На салфетке отпечатался след помады, один из бесчисленных оттенков красного. Тот человек никогда не рассказывал, чьи губы отпечатались на салфетке, возможно, ему самому это было неизвестно. Он держал салфетку в жестяной коробке с пожелтевшими чёрно-белыми фотографиями, выцветшими детскими рисунками, потемневшим серебряным кольцом. Он доставал её, когда напивался, клал перед