не были удивлены, когда в октябре 1918 года его призвали на самый высший пост в германской армии, на место ушедшего в отставку Людендорфа[72].
Германская гражданская власть была, напротив, представлена довольно бледно в лице посланника барона Мумма. Зато австро-венгерским посланником в Киеве был знаменитый граф Форгач, которого считают автором пресловутого ультиматума Сербии в июле 1914 г.
Гетманский переворот прошел под лозунгом восстановления земельной собственности и свободы торговли. В этом отношении программа нового правительства вполне соответствовала видам немцев; поэтому здесь ему давалась полная свобода действий. В первое время особенно проводилась политика покровительства торгово-промышленным кругам; и только в последние месяцы гетманщины, с дальнейшим поворотом вправо, объектом попечения сделалось землевладельческое дворянство.
Эта политика принесла реальные плоды.
Эпоха гетмана, действительно, характеризуется некоторым экономическим подъемом. Она была у нас временем «высокой конъюнктуры». Промышленные и торговые круги, с одной стороны, были близки к власть имущим и влияли на последних в выгодном для себя направлении; а с другой, — обеспеченный сбыт всевозможных товаров в Германию и Австрию создавал и в чисто экономическом смысле весьма благоприятную конъюнктуру для нашего края. Мы и пережили тогда эпоху грюндерства[73] и спекулятивной горячки. Парализованная буржуазия севера устремилась в Киев. А у нас учреждались все новые и новые акционерные компании, и делались крупные дела.
Эта черта гетманского времени воплощается для киевлян в таинственном слове «Протофис». Таково было сокращенное наименование Всеукраинского союза торговли, промышленности и финансов. Протофис образовался в первые же дни гетманщины, на торгово-промышленном съезде, на котором с большой речью выступил новый министр торговли Гутник. Он существовал все это время и был весьма активным фактором в нашей внутренней политике.
В связи с оживлением промышленности, банков, биржи, в эпоху гетмана восстановились до некоторой степени и функции суда. Помогли этому и невольные послабления в области украинизации, о которых речь впереди. Адвокатура вновь почувствовала некоторую почву под ногами. Превращение Киева в столицу, обилие административных дел, — в частности проведение уставов и концессий, — обеспечивали для деловых адвокатов хорошие времена. Наряду с этим, начавшиеся несколько позднее политические преследования вызывали необходимость в организации политических защит. Были даже попытки учреждения «группы политических защитников», подобно той группе, которая работала в 1905-1907 гг.
У меня лично связано с гетманским временем одно весьма своеобразное воспоминание из области адвокатской практики.
Это было в конце мая 1918 года. Однажды перед вечером телефонируют ко мне из комитета еврейской объединенной социалистической партии и просят выехать в тот же вечер с членом комитета Шацом в Белую Церковь. Там несколько дней тому назад арестован товарищ городского головы Лемберг, председатель городской думы Рутгайзер и еще один гласный по обвинению в антигерманской пропаганде. Завтра утром их будут судить в немецком военно-полевом суде. Возможно, что допустят защитников. Комитет просит меня, вместе с Шацом, взять на себя защиту.
Я был крайне взбудоражен и смущен этим предложением. Военно-полевой суд, особенно германский, — тот самый военно-полевой суд, который был введен роковым апрельским приказом Эйхгорна, — представлялся нам чем-то весьма жутким. О деле белоцерковских гласных я слышал впервые и не имел никакого понятия ни о сущности обвинения, ни о возможностях защиты. И притом предстояло выступить в германском суде, процессуальные порядки которого были мне совершенно неизвестны, и плэдировать на немецком языке…
Но отказать в своем содействии я считал себя не вправе и поэтому, сложив фрак и необходимые вещи, отправился на вокзал. В поезде меня познакомили с приехавшими из Белой Церкви членами городской управы, которые и рассказали нам вкратце суть дела. Подсудимых обвиняли в произнесении «речи возмутительного содержания» в заседании думы вскоре после германского переворота. Они несколько дней назад были арестованы, допрошены, и в любой день, когда заседает полевой суд, дело их может быть заслушано. Завтра, в субботу, в 8 часов утра — очередное заседание суда. К этому времени нужно явиться в штаб, прочитать дело и «подготовиться к защите».
На следующее утро, — надев фраки со значками, чтобы хоть чем-нибудь импонировать немецким офицерам, — мы отправились в штаб расположенной в Белой Церкви германской дивизии. Штаб помещался в старинной помещичьей усадьбе владелицы местечка — графини Браницкой. Наши информаторы еще раньше объяснили нам, что все дело находится в руках одного лейтенанта, которого называют «Gerichtsoffizier»[74]; он вел следствие, он же будет и обвинять на суде. После переговоров с накрашенной особой, которая исполняла обязанности секретаря и переводчика, мы и предстали пред светлые очи этого лейтенанта.
Лейтенант Флеш принял нас вежливо, но с глубоким сознанием своего величия. Дело, к счастью, должно было слушаться только через неделю, и, хотя показать самые акты Флеш обещал только перед заседанием, но из разговора с ним мы составили себе приблизительное представление о том, что ожидает нас на суде. Сам Флеш был великолепен в истинно-прусском апломбе своих непогрешимых суждений. Разумеется, обвиняемые были виновны во всём, что им приписывают; и разумеется, ничего другого нельзя и ожидать от этой городской управы, состоящей из русских социалистов. Дума занимается только политическими разговорами и агитацией. А все отрасли городского хозяйства — и в том числе, как он выразился, «das Bordellenwesen»[75], — совершенно запущены…
Из разговора с Флешем мы приблизительно уяснили себе характер германского военно-полевого судопроизводства. Постоянного состава суда не существовало. Суд назначался в каждом отдельном случае приказом командующего генерала. Вся подготовка дела, следствие, прокурорские обязанности и наблюдение за исполнением приговоров лежали на «судебном офицере» (Gerichtsoffizier), имевшемся при каждом штабе или комендатуре. Он фактически председательствовал и в заседании и даже, сам не подавая голоса, руководил совещанием судей.
Самый процесс был свободен от формальностей и не очень связан законами[76]. Суд мог по своему усмотрению повышать и понижать назначенные в уголовном кодексе наказания. А командующий генерал, в качестве верховного распорядителя над судом, обладал неограниченным правом не утверждать и изменять уже состоявшиеся приговоры суда. От него же зависело и допущение защиты, предание суду, назначение заседаний и т.д. Все эти правила имелись в виде печатной инструкции, которая, однако, как военная тайна, штатским на руки не выдавалась.
Ощущение некоторой жути, с которым я взялся за эту защиту, разумеется, не могло пройти после разговора с Флешом. Мало того что приходилось защищать на чужом языке, перед враждебными судьями-неюристами; как теперь выяснилось, нам предстояло участвовать в процессе, не зная и даже не имея возможности узнать те законы, по которым он происходит…
Однако делать было нечего. Положение обвиняемых без защитника представлялось нам при этих