принялся втолковывать ему Дергасов. — И загремите вы, ей-богу, лет на пять, не меньше! А с вами и еще кто-нибудь.
Наконец-то до Никольчика дошло все. Как ни был он потрясен случившимся, а понял роковое противоречие между тем, что написал сам и что утверждали другие, и, холодея, опомнился. Ему протягивали руку помощи. Спасения она не принесет, да он, Никольчик, и не ждет спасения. И как гибнущий хватается за что угодно, так и Никольчик безотчетно поддался тому, что от него требовали.
— Мертвые не воскреснут, а вам совсем ни к чему совать голову в петлю, — с явным облегчением проговорил Дергасов, видя наконец, что Никольчик, кажется, уразумел все, как надо. — Вы только хо-те-ли вызвать Журова, а он сам… понимаете, сам!
Растерянно достав платок, Никольчик вытер лоб, лицо и скомкал его, забыв спрятать в карман. Он поднял веки и увидел, что Дергасов тоже встревожен, может быть, даже не меньше, чем он сам, но только скрывает это.
«Ему-то чего бояться? — недоумевал Никольчик. — Греметь-то мне. А он — сбоку припека…»
Быструк поднялся, расстегнул куртку.
— Идите и напишите заново. А то поставите всех в дурацкое положение.
Точно желая удостовериться, что дело сделано, Дергасов подхватил:
— Поняли?
— По-нял, Леонид Васильич, — поспешно вставая, заверил Никольчик. — Сейчас перепишу и принесу…
— Нет-нет, напишите заново, — потребовал Быструк, видя, что тот хочет взять у него объяснительную записку. — А эта пускай полежит тут.
Никольчику не оставалось ничего другого, как согласиться.
— Хорошо. Я напишу заново.
Почти удовлетворенно барабаня пальцами по столу, Дергасов чувствовал: теперь беда заденет его лишь по касательной. Все-таки, что ни говори, Быструк не подвел, сразу понял все.
«Укажут, конечно, на недостаточное внимание к технике безопасности, и правильно. Не следили, распустили людей! Никольчика будут судить, но, пожалуй, тоже по касательной. Он ведь находился в дежурке и не мог знать, чем там во дворе самовольно занимается Журов, да к тому же еще — пьяный. Привлекут, наверно, и машиниста Янкова. А тот действительно заслуживает снисхождения: Журов непосредственно отвечал за технику, за ее исправность…»
Дергасов был уверен в том, что поступал правильно, как только можно поступать в сложившихся обстоятельствах. Принять необходимые меры, чтобы не повторилось случившееся, всегда можно. В этом он был убежден по опыту жизни, а опыт в подобных случаях — великое дело.
«А оставь все, как написал Никольчик, — не миновать беды, — думал он. — Загремели бы мы с ним куда Макар телят не гоняет — ну, на пять не на пять лет, а года на два определенно! А кому польза? Журову? Светлой и незабвенной его памяти?..»
Дергасов никогда не задумывался над тем, что такое в нравственном отношении тот или иной из его подчиненных. Сам он во всех случаях привык поступать, руководствуясь выгодой или невыгодой того или иного для себя лично, и не представлял, что у других могут быть какие-либо иные побуждения, кроме той же выгоды-невыгоды.
«Тетеря! — снисходительно обозвал он Никольчика, почти представляя себе уже, как выпутается из того положения, в котором оказался. — Растерялся, как мальчишка! Хоть и хороший маркшейдер, опытный, ничего не поделаешь: своя рубашка, как говорится, ближе…»
А для Никольчика все это не имело никакого значения. Объясняя, как было дело, он не собирался выгораживать себя и оговаривать Журова. Правда случившегося была для него единственной правдой, не оставлявшей места для кривотолков и побочных умозаключений.
Он был настолько потрясен случившимся, что даже не задумывался об ответственности, а тем более о том, как обезопасить, выгородить руководство шахты. Вернувшись к себе, в горный отдел, он собрался написать объяснительную записку наново, начал — и не смог. Память Журова нужно было не чернить, а защищать от напраслины и клеветы. Тот был трезв, что бы ни утверждали все, и взялся исправлять электровоз не самовольно, а по его приказу. Что же касается техники безопасности, то ее в шахте нарушали на каждом шагу. Виноваты в этом в первую голову они — командиры производства, не требовавшие от подчиненных соблюдения установленных правил.
В этом и только в этом была та правда, которую Никольчик не хотел и не мог в силу душевных своих качеств замалчивать и перетолковывать по-другому. Почти физически ощутимо он представлял себе огромное, впервые угадавшееся простирание: нужно идти в него не по касательной, а вкрест, совершенно точно и безошибочно вкрест, не то произойдет большая и вряд ли поправимая ошибка.
И как в маркшейдерии Никольчик не решил бы свою задачу иначе, так и теперь он не мог поступать по-другому, чем поступал.
«Вкрест, только вкрест, — стиснув до боли побелевшие, обескровленные губы, мысленно твердил он себе, почти забыв, чем вызвано это единственно возможное решение. — Иначе ничего у меня не получится…»
Вспомнив об Алевтине, Никольчик решил поговорить с ней. От нее ведь пошли слухи, что Журов был пьян и пьяный ремонтировал электровоз.
«Зачем ей это понадобилось? — недоумевал он. — Сболтнула разве по глупости. Или выдумала? С какой целью?»
Утренняя смена кончилась. Заступавшие на работу спускались в шахту, отработавшие поднимались на-гора. Клети ходили без остановки; звонили звонки, лязгали двери. Как всегда во время пересмены, у вспомогательного ствола было многолюдно, шумно.
Садясь в клеть, шутники бросали рукоятчице то сочувственные замечания, то рискованные шуточки.
— Не тужи, краля! Гореванье не милованье…
— Пойдем с нами, ежели рисковых не боишься, — и подмигивали так, что окружающие покатывались.
— Да ну, не замай! А то по кибернетике схлопочешь…
И, не дошутив, со смехом проваливались в дышавшую мраком бездну.
А другие выходили на-гора — измазанные, мокрые, посвечивали рукоятчице в лицо разрядившимися шахтерками и, не глядя на усталость, притопывали по железному настилу, будто собираясь пуститься в пляс.
— Уголь, уголь, уголек! Ты навек меня завлек…
— Ну, как оно тут, на солнышке? Жить можно-о?
В куртке нараспашку, из-под которой виднелась татуировка, Салочкин, обращаясь к Алевтине, пообещал:
— Погоди, стану министром — заморской едой тебя буду кормить, на моторольке раскатывать!
Она давно привыкла ко всему этому и то отмалчивалась, то отшучивалась, умела постоять за себя.
Наконец из клети показался Тимша, а за ним — Волощук, Ненаглядов и Косарь. Щурясь от солнечного света, щедро бившего в распахнутые двери, они ступили на железный настил и вздохнули. Волощук и Ненаглядов кивнули Алевтине как старые знакомые, Тимша — даже не взглянул, потому что был молод и считал ниже своего достоинства оглядываться на женщин, а Косарь, пропустив всех, вполголоса бросил:
— Приходи вечером! Знашь куда…
Она против обыкновения не отвернулась, не закрылась платком, только сверкнула глазами.
— После экзамена.
Поняв, что пока Алевтина работает, поговорить не удастся,